Пушкинское начало в "Колымских рассказах" Варлама Шаламова

Раскрытие внутренней связи "Колымских рассказов" В. Шаламова с творчеством А.С. Пушкина. Соотношение прозы и поэзии у авторов. Доказательство органического ощущения взаимосвязи пушкинского текста с лагерной прозой на основании множественных схождений.

Рубрика Литература
Вид статья
Язык русский
Дата добавления 24.01.2018
Размер файла 51,6 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

11

Размещено на http://www.allbest.ru/

Пушкинское начало в "Колымских рассказах" Варлама Шаламова

В данной работе представлена попытка раскрыть внутреннюю связь "Колымских рассказов" В. Шаламова с творчеством А.С. Пушкина. Автор, на основании множественных схождений, доказывает органическое ощущение взаимосвязи пушкинского текста с лагерной прозой.

"Что есть истина?" - этот евангельский вопрос взят Пушкиным в качестве эпиграфа к стихотворению "Герой". "Но что есть истина?" - уже в акцентированной форме вновь ставится он Шаламовым [1]. В обоих случаях речь идет о защитных свойствах человеческой натуры: этической реабилитации "нас возвышающего обмана" (Пушкин) и о стремлении мемуариста выбрать из прошлого то, "с чем радостнее, легче жить" (Шаламов).

Вряд ли сам автор "Колымских рассказов" проводил параллель между поэтическим текстом и своим автобиографическим повествованием. Однако его настойчивые попытки обозначить себя представителем именно пушкинского направления в литературе, безусловно, показательны и вписываются в общую, довольно неоднозначную, концепцию классического наследия. "Я наследник, но не продолжатель традиций реализма" [5, 323], - так формулировал свое творческое кредо писатель.

Как ни парадоксально, но колымская реальность порождала коллизии, напрямую соотносимые с именем и биографией Пушкина. [1: 2,489] Так, среди лагерников упоминается потомок поэта некий барон Мандель, "длинный, узкоплечий, с крошечным лысым черепом" [1, 207; "Тифозный карантин"]. "<…> Он получил придворное звание, надел камер-юнкерский мундир…", - иронически замечено о другом заключенном, взявшемся "таскать романы" уголовникам [2, 102]. В рассказе "Букинист" фигурируют "Записки Самсона (у Шаламова - Сансона), парижского палача", вызвавшие в свое время на фоне всеобщего ажиотажа негативную реакцию поэта. Кстати, Пушкин, посчитав целесообразным выступить с рецензией на сочинение "славного" Сильвио Пеллико "Об обязанностях человека" (1836), был одним из первых, кто заинтересовался психологией узника, проведшего десять лет "в грустном уединении темницы" [2: 471 - 472].

Литературные споры "в моргах, в перевязочных, в уборных" [6, 34], в лучшем случае - в тюремных камерах сформировали ясное, хотя и не вполне традиционное понимание как общих законов художественного творчества, так и особого места поэта в развитии русской культуры. Активный протест вызывало у Шаламова стремление советских литературоведов абсолютизировать революционность гражданской и эстетической позиции "несчастного" Пушкина [6, 125], во что бы то ни стало сделать из него "сознательного борца с царизмом" [6, 124]. Между тем, продолжает свою мысль писатель, "политическое лицо Пушкина чрезвычайно многообразно и многоподвижно" [6, 124]. И здесь же дается характеристика "своего" Пушкина, субъективно-пристрастная, пропущенная сквозь собственный жизненный и литературный опыт, не имеющая ничего общего с научным официозом: "Каша в голове у Пушкина была большая, и у всякого большого художника каша в голове обязательно - иначе он не будет поэтом" [6, 124]. Пушкин представлялся писателю "человеком, который напряженно искал в последние годы жизни прозаическую форму - новую", но "умер, так и не став русским прозаиком" [6, 175]. Оценка, разумеется, также весьма субъективная; но заметим: создание "новой прозы" было главной задачей самого Шаламова и не по аналогии ли со своей писательской судьбой, которую никак не назовешь благополучной, сформировался подобный вывод?

Особый вопрос - это вопрос о соотношении прозы и поэзии, касающийся двух авторов. Общность очевидна и здесь: у Пушкина лирическая стихия предшествует "суровой прозе", обнажая авторскую установку на изображение повседневности. У Шаламова написание и публикация "Колымских рассказов" также следовали за "Колымскими тетрадями", хотя прозаиком, согласно мемуарам, Шаламов считал себя "с десяти лет, а поэтом - с сорока" [4, 7]. Однако суть проблемы не в перипетиях эволюции, но симбиозе поэтического и прозаического начал в творчестве художников. На этот счет мы встречаем у автора "Колымских рассказов" немало тонких замечаний: "Границы поэзии и прозы, особенно в собственной душе, - очень приблизительны" [4, 7]; "Все, что я говорю о стихах, о поэзии, все это относится, конечно, и к прозе" [5, 167]; "Законы прозы и поэзии едины" [5, 352] и т.п.

Жанрово-родовые дефиниции, как мы знаем, не являлись камнем преткновения для Пушкина на всех этапах эволюции. Отправляя "Кавказского пленника" Н. Гнедичу, он заметил: "Назовите это стихотворение сказкой, повестию, поэмой или вовсе никак не называйте <…>" [10, 35]. "<…> Из слияния двух стихий, из их взаимной борьбы и взаимного проникновения родилась новая форма" [3: 75], - писал Ю.Н. Тынянов, характеризуя структуру "Евгения Онегина" как находящуюся в равновесии между эпическим и лирическим родами.

Однако если у Пушкина поэтическая стихия явно доминирует, оставляя его прежде всего поэтом, но не дискредитируя опыт прозаика, то публикация колымской лирики, носившая следы грубой редакторской конъюнктуры, создала в сознании читателей 1960-70-х годов ложный имидж "певца Севера". Не спасали и вступительные статьи к публикациям, авторами которых выступали известные критики и собратья по перу: Г. Краснухин, Е. Калмановский, О. Михайлов, Б. Слуцкий и др. “<…> В тоне благожелательности, без акцента на лагерь, на прошлое”, - так Шаламов характеризовал позицию своих рецензентов и интерпретаторов [6,327].

В творчестве самого Шаламова можно выделить немало реминисценций, скрытых цитат, прямых и косвенных отсылок к пушкинским произведениям, частично отмеченных в литературоведении. Но самое существенное в том, что многие вещи, не имевшие, казалось бы, никакого отношения к Пушкину, Шаламов говорил на пушкинском "наречии", лаконично строил "экономную" фразу; в "художественное исследование страшной темы" [5,147] вставлял новеллистическую "шпильку" занимательности, по-пушкински чутко относился к неожиданностям и мелочам быта. Согласно Пушкину, мир был бы не тот, "если б Лукреции пришла в голову мысль дать пощечину Тарквинию" [7,226]. Но и Колыма свидетельствовала: "Драка из-за куска селедки важнее мировых событий <…>" [6,362], а в комплекс причин, от которых зависела "удача заключенного", входили "и клопы, кусавшие следователя в ночь перед докладом, и голосование в американском конгрессе" [1,304]. Только если призванье Пушкина заключалось, по словам Гоголя, в том, "чтобы из нас же взять нас и нас же возвратить нам в очищенном и лучшем виде" [4: 231], то Шаламову выпала участь исходить из опыта человека, "низведенного до уровня животного" [5,148]: "Двадцать лет жизни моей я отдал Северу, годами я не держал в руках книги, не держал листка бумаги, карандаша" [6,70].

Поэтому в большинстве случаев за отмеченными ниже схождениями стоит не столько непосредственная ориентация на конкретный пушкинский текст, сколько глубинное органическое ощущение внутренней связи "с пушкинскими заветами, пушкинскими исканиями" [5,158].

Эта связь открыто выражается прежде всего в неприятии роли пророка, которая часто под давлением обстоятельств, а нередко и добровольно бралась литераторами. В пафосе учительства Шаламов видел "несчастье русской прозы" [5,302], в частности, "несчастье" Л. Толстого: "Нет писателя в России более далекого от пушкинского света, от пушкинской формы" [4,143]. "К чести его (и вкуса) <…> он (Пушкин. - Л. Ж.) пророка из себя не изображает <…>" [6,124]. Все, что свидетельствовало "о послушности литературного пера" [6,56], ангажированности художника или о подчинении гения требованиям "черни" (что в принципе одно и то же), вызывало у Шаламова крайне негативную реакцию: "Писатель становится судьей времени, а не “подручным” чьим-то <…. >" [5,151]. И даже на комплиментарную фразу А.И. Солженицына: "Вы - моя совесть" автор "Колымских рассказов" реагировал с возмущением: "<…> я не могу быть ничьей совестью, кроме своей <…>" [5,367]. Подобная позиция однозначно проецируются на пушкинское кредо: "<… >Никому / Отчета не давать, себе лишь самому / Служить и угождать; для власти, для ливреи / Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи <…>" [3,369]. Более того, даже заслужив мученической жизнью право судить свой век, Шаламов полагал, что не следует "ставить себя выше всех, умнее всех <…> Напротив, писатель, автор, рассказчик должен быть ниже всех, меньше всех" [5,151-152]. В этом случае шаламовская мысль от простой ориентированности на пушкинский текст - "И меж детей ничтожных мира, / Быть может, всех ничтожней он" [3,22] - поднимается до евангельских высот: "<…> больший будет в порабощении у меньшего" (Послание к римлянам: гл.9; ст.12). Речь, разумеется, идет о духовном возвышении над сильными мира сего.

Обратимся к примерам из художественного текста. "В рождественский вечер этого года мы сидели у печки <…> Нас, сидящих за печкой, тянуло в сон, в лирику" [1,412] - такая сказочная, почти пушкинская, обстановка ("Три девицы под окном / Пряли поздно вечерком") описывается в рассказе "Надгробное слово" [5: 180-181]. Как и в сказке, герои выражают три желания. "Хорошо бы, братцы, вернуться нам домой. Ведь бывает же чудо …" - говорит один из них [1,421], к которому присоединяются еще двое. Однако большинство, в том числе и автобиографический персонаж, от имени которого ведется повествование, возражает, парадоксальным образом мечтая о тюрьме, где "каждый час существования был осмыслен" [1,422]. Но самое абсурдное суждение выражает последний участник разговора - пойнтист Володя Добровольцев. "А я, - и голос его был покоен и нетороплив, - хотел бы быть обрубком. Человеческим обрубком, понимаете, без рук, без ног. Тогда я бы нашел в себе силу плюнуть им в рожу за все, что они делают с нами" [1,423].

Если первое и отчасти второе желание можно объяснить на эмоционально-психологическом уровне, то третье представляется бессмысленным: "стать обрубком - без рук, без ног" означает обрести полную беспомощность, уподобиться ребенку. Более того, разве равноценен плевок "в рожу" расстрельным приговорам, подписываемым с легкостью сотнями в день? Внешняя абсурдность усиливается тем, что подобное пожелание исходит от наиболее крепкого физически арестанта, находящегося к тому же на привилегированной, "блатной" работе.

Однако абсурдность описанной Шаламовым ситуации легко "снимается" с помощью пушкинского "ключа". Не раз отмечалось, что сюжет мести с непременным умерщвлением злодея не характерен для Пушкина - в полном согласии с законами метафизического порядка. "Самое насилие, при всей его внешней грубости, несет свой яд не столько телу, сколько духу; самое убийство, при всей его трагической непоправимости, предназначается не столько убиваемым, сколько остающимся в живых", - заметил Иван Ильин [6: 217]. В Евангелии сказано еще резче: Господь "рассеял надменных помышлениями сердца их" (Евангелие от Луки: гл.1, ст.51). "Помышления" сердец пушкинских злодеев (царя Бориса, Сальери, к ним можно отнести Алеко и Дон Гуана) неутомимы; мучения "кошмарной совести" беспредельны, злодей становится жертвой собственного злодеяния, и выход из создавшейся ситуации только один - метанойя (умоперемена), то есть покаяние. Стимул же к духовному перерождению нередко дается через малых мира сего: детей (царевич Димитрий, русалочка) или героев, наделенных детской непосредственностью (Моцарт). Уподобиться ребенку - значит "достигнуть того душевного строя, в котором господство принадлежало бы внеэмпирическому центру личности" [7]. Отсюда - большая свобода самовыражения, интуитивная уверенность в конечном торжестве справедливости.

Прочитанный в таком контексте Шаламов не имеет ничего общего с этическим рационализмом, с этической "арифметикой", как, впрочем, и Пушкин. В самом деле, только с арифметически-рационалистической точки зрения возможна абсолютизация оппозиции жертва - злодей, мученик - мучитель. Разумеется, Сальери, одержимый гордыней, несет бремя собственного проклятия. Но и Моцарт, в свою очередь, с острым ощущением внутренней неустроенности и явными признаками душевного разлада укрепляет убийцу в его решении. Герои образуют своеобразную "двоицу", в которой духовное саморазрушение одного неотделимо от физической гибели другого.

В условиях Колымы взаимосвязь палача и преступника, судьи и жертвы уходила корнями в "юридическую природу лагерной жизни": "Сегодня, 30 сентября энного года, ты - преступник, бывший и сущий, которого еще вчера пинали в зубы, били, сажали в изолятор, а 1 октября ты, даже не переодеваясь в другое платье, сам сажаешь в изолятор, допрашиваешь и судишь" [4,256]. В этом плане невозможно переоценить мудрую дальновидность Василисы Егоровны, не вдававшейся в подробности ссоры Гринева со Швабриным, но велевшей наказать обоих: "Иван Кузьмич, сейчас их под арест! <…> Сейчас рассади их по разным углам на хлеб да на воду, чтоб у них дурь-то прошла: да пусть отец Герасим наложит на них эпитимию <…>" [6,432].

Еще одна параллель. Гринева, только что спасшегося от гибели и не ведающего о грядущих испытаниях, "простонародная песня про виселицу, распеваемая людьми, обреченными виселице", потрясла "каким-то пиитическим ужасом" [6, 474], эмоционально объединив с "разбойниками". Аналогичен финал рассказа "Сентенция": "Из Магадана приехал начальник <…> На огромном лиственничном пне, что у входа в палатку, стоял патефон. Патефон играл, преодолевая шипенье иглы, играл какую-то симфоническую музыку". Вокруг патефона стояли "убийцы и конокрады, блатные и фраера, десятники и работяги. А начальник стоял рядом. И выражение лица у него было такое, как будто он сам написал эту музыку для нас, для нашей глухой таежной командировки" [1,405-406].

Нередко при чтении шаламовской прозы возникает чисто логическое затруднение: возможно ли согласовать оценку лагеря как школы всеобщего "растления" [5,148] с авторским утверждением: "В “КР" нет ничего, что не было бы преодолением зла, торжеством добра <…>" [5,148] "Ключом" к этой дилемме может, на наш взгляд, служить пушкинское определение русского бунта. Показать бессмысленность и беспощадность чего-либо - значит воззвать к смыслу и пощаде. Пушкиным подчеркивается отсутствие позитивной основы явления, но при этом не делается акцента на самодостаточной онтологии зла. Аналогичным образом у Шаламова происходит утверждение позитивного в логически негативной форме: сказать - нет ничего, что не было бы - значит акцентировать то, что все-таки было.

На наш взгляд, этот логический ход с применением двойного отрицания в акте утверждения - еще одно отличие Шаламова от Солженицына. В своем понимании исторических причин, породивших тоталитаризм, автор "Архипелага ГУЛАГ" стоит более на просветительских позициях, что сближает его с толстовской традицией. Точка зрения Шаламова принципиально антипросветительская, чем он, бесспорно, ближе к Пушкину.

Резкие нелицеприятные высказывания последнего о “пошлой и бесплодной метафизике” “холодного и сухого Гельвеция" [7: 351] имеют веские основания. В трактате “Об уме" (1758) философ в качестве эмблемы общества описывает попавший в бурю корабль: “Властный голос голода заставляет решить жребием, кто должен послужить пищей для остальных спутников, тогда несчастную жертву убивают без угрызений совести <…> все, что имеет в виду благо народа, законно и даже добродетельно" [8: 53].

По воле истории жестокая фантазия французского мыслителя реализовалась в России ХХ века. С достоверностью протокола (рассказ “Прокуратор Иудеи”) Шаламовым зафиксирована дата (5 декабря 1947 г.), когда в одну из бухт Магадана, названную “портом ада”, вошел пароход с “человеческим грузом”: тремя тысячами заключенных, живых и мертвых. “Мертвых бросали на берегу и возили на кладбище, складывали в братские могилы <…>" [1: 223]. Живым, отмороженным, требовалась хирургическая помощь. И не особые метеорологические условия виной случившемуся: в пути поднялся бунт, и начальство залило все трюмы водой при сорокаградусном морозе. А что касается утоления голода, то и без совета Гельвеция уголовники, подговорив к побегу кого-либо из заключенных, готовили ему роль будущей жертвы. “Спущенный с цепи зверь, скрытый в душе человека, ищет жадного удовлетворения своей извечной человеческой сути в побоях, в убийствах" [2: 125] - этот вывод писателя рассеивает всякие иллюзии по поводу законности и обоснованности преступлений во имя блага.

И смеем утверждать, что в ретро-перспективе Шаламов - Гельвеций (чье имя, кстати, упоминается в шаламовских письмах: [6: 118], пушкинская “Сцена из Фауста” звучит пророческим предупреждением. Апофеоз свободного человека, гордого индивидуума, чья грудь полна “тоской и скукой ненавистной”, увидя готовый пристать “корабль испанский трехмачтовый”, приказывает: “Все утопить”. Под местоимением все имеются в виду “<…> мерзавцев сотни три, / Две обезьяны, бочки злата, /Да груз богатый шоколата, /Да модная болезнь <…>" [2: 283-287]. В итоге утопить все означает утопить всех, что “послушно" исполняется Мефистофелем. Так обнажается разрушительная смертоносная сущность антропоцентризма, во многом определившего гуманистические искания Нового времени.

Тот факт, что люди, воспитанные поколениями на традициях гуманистического искусства (“от ликующих, праздно болтающих”), пришли “при первом же успехе к Освенциму, к Колыме”, Шаламов осмыслял как трагедию, которая была не только “русской загадкой, но, очевидно, мировым вопросом” [: 583]. И, наверное, закономерно, что напряженное стремление разрешить этот вопрос порождало острые разноречия.

“<…> В этической ценности вижу я единственный подлинный критерий искусства" [4; 439], - с этими словами писатель обращался к читателям “колымской” прозы. Такого рода суждения для нас естественны и традиционны. Но как тогда быть с не менее многочисленными высказываниями противоположного плана? Например: “Конечно, стихи не облагораживают, искусство вне нравственности” [5: 168]. Или: “Литература ничего не решает <…>" [6: 537]; “Литература никак не отражает свойства русской души, никак не предсказывает, не показывает будущего” [6,: 499] и т.п.

Обшая cсылка на парадоксальность шаламовской позиции мало что дает, а привлечение в качестве аналогии не менее поляризованных пушкинских суждений может существенно прояснить ситуацию. Утверждения Пушкина, типа: “Нравственность (как и религия) должна быть уважаема писателем" [7: 639] при одновременном убеждении, что “цель художества есть идеал, а не нравоучения" [7: 404], и, значит: “Поэзия выше нравственности - или по крайней мере совсем иное дело” [7: 550] - напрямую выводит к вопросам философского порядка.

В самом деле, формирование этико-эстетической позиции Пушкина во многом проходило под "знаком" Канта. Как известно, философ делал акцент на проблеме априорного незыблемого состава человеческого знания, которое считал строго обоснованным и всеобщим. В свете кантовского априоризма может быть рассмотрено важное признание Пушкиным приоритета "вечных истин, на которых основаны счастие и величие человеческое" и которые поэзия не должна "силою слова потрясать" [7: 244]. Данный тезис сближается с учением Канта об автономности этики и сверхопытности этических норм.

Объективное созвучие некоторых, главным образом, этических пушкинских установок постулатам Канта объясняется, конечно, не элементарной ориентацией на популярную философскую систему, но (что гораздо важнее) тяготением поэта к мышлению трансцендентального, а не эмпирически-сенсуалистического типа. Особенность первого и заключается в утверждении примата абсолютного над относительным, вечного над временным, высшего императива над мелочными претензиями индивидуума. Именно эти стороны более всего ценят в немецком идеализме христианские мыслители [9: 23-24].

Поэтому "вечные истины" у Пушкина, помимо философской, имеют религиозную основу, восходят к христианской догматике как системе бесспорных и непреложных правил, не поддающихся в силу их общеобязательности индивидуальной корректировке. Они первичнее и важнее морально-этических кодексов поведения, сформированных обстоятельствами и средой, о значении которых так много написано пушкинистами cоветского периода.

В самом деле, что такое для Петруши Гринева заповедь “Береги честь смолоду”, которой он сознательно или бессознательно руководствуется в своих поступках? Вряд ли верный холоп Савельич и тем более парикмахер Бопре могли внушить ее недорослю. Это именно догма - внеличная установка, передающаяся из поколения в поколения. Социальный опыт имеет здесь далеко не определяющее значение. И в то же время, возвышаясь до надындивидуальной мудрости, Гринев сохраняет за собой свободу выбора и свободу действий. Любимых пушкинских персонажей - того же Гринева, Татьяну Ларину, героев “белкинского” цикла - невозможно и не нужно относить к разряду правдоискателей. В свете православной ортодоксии им дано высшее непререкаемое знание. И ортодоксия здесь - не оковы мысли и воли, но питающее душу начало, поддерживающее ее на пути искуса.

Герой рассказа Шаламова “Боль" был именно правдоискателем, то есть относился к тому типу личности, который так упорно культивировался прежде всего “учительным" творчеством Л. Толстого. В силу традиции шаламовский персонаж привык искать опору в социальной среде, исходить из ее идеалов и ценностей, даже если эти идеалы и ценности ложны. Виноват ли в этой неадекватности “казенный" (воспользуемся определением Шаламова: [4: 229] реализм Х1Х века, столь упорно делавший акцент на значимости социального опыта? Действительно ли литература обладает силой великой и “страшной" [6: 16]; учитываем многозначность этого эпитета. - Л. Ж.)? На этот счет в записных книжках писателя содержится суждение, применимое к искусству всех времен: “Литература воспринимает идеи у общества и возвращает ему улучшенными или доведенными до абсурда" [5: 259]. Шаламовский Шелгунов, интеллигент не в одном поколении, слишком поздно понял трагическую абсурдность своего положения. В этом смысле шаламовский афоризм - “Страшен грамотный человек" [5: 271] - вполне справедлив.

Конечно, ХХ век для многих поставил под сомнение и априоризм нравственного императива, и целесообразность христианского догматизма. Для героев Шаламова вера в сверхопытные ценности, как отмечалось выше, проблематична. Все, что выходит за рамки разговора со следователем, никакой достоверностью практически не обладает: "Ни одна книга, прочитанная в тюрьме, не остается в памяти". Помнится только "то, что происходит в кабинетах допросного корпуса" [2: 240]. Арестанты в массе своей, за исключением наивных, подобных Шелгунову, Иванов Иванычей (презрительная лагерная кличка интеллигентов), давно утратили веру в благодать устного и письменного слова в любых формах. Разумеется, невозможно винить отечественную классику в судьбах колымских мучеников, но лагерный опыт человека, побывавшего не просто "на дне" жизни, но "гораздо дальше" дна, давал право утверждать: "Девятнадцатый век боялся заглядывать в те провалы, бездны, пустоты, которые все открылись двадцатому столетию" [4: 99].

Могут возразить: по отношению к Пушкину данное утверждение требует корректировки, поскольку в “Пире во время чумы” воспето, среди прочих, упоение “бездны мрачной на краю” [5: 419]. Да, воспето; но, во-первых, не автором, а героем, который сам же и усомнился в благотворности чрезмерных ощущений, а, во-вторых, сквозь восторженные интонации Вальсингама явственно проступает идея смертобожничества, которая приравнивается к реабилитации богоборческого суицида [10]. В своем некростремлении пушкинский герой не пошел до конца, вовремя остановленный священником. Однако мотивы героической гибели исключительной личности в экстремальных обстоятельствах, апофеоз максимализма, акцент на предельных и запредельных формах опыта приобрели особую популярность в художественной и философско-публицистической мысли второй половины Х1Х - первых десятилетий ХХ веков. Лагерная действительность дискредитировала и этот миф.

Для Шаламова не существовало правоты и логики в фактах самоубийства некоторых колымчан после их освобождения: “Если будет утеряна высота наших горных хребтов, если мы будем искать изменений, приспособлений, прощений, - все будет кончено, нам не устоять перед намыленной веревкой, если совесть не стала звуком пустым” [6: 117]. То есть выживание в экстремальных условиях Севера, где все “масштабы смещены" [4: 627], не отменило необходимости саморегуляции и самоконтроля. И в такой позиции также можно видеть своеобразное усвоение “уроков" Пушкина.

Очевидно, что, наряду с ощущением полноты бытия, с признанием прав личности на "самостоянье", не менее важным является для любимых пушкинских героев "чувство предела". Совершает поступок Онегин, "убив на поединке друга", но отказываются от поступка Татьяна Ларина и Маша Троекурова, сохранив верность прежде всего самим себе, своему кодексу чести. Напротив, отсутствие инстинкта самоограничения у Сальери, Гуана, барона Филиппа экстра - и интроразрушительно и грозит небытием. Черта, за которой любовь к искусству требует убийства гения, наслаждение благами жизни превращается в необузданное вожделение, также предполагающее многочисленные жертвы, для персонажей, идущих по пути неограниченной свободы действий, всегда относительна и легко переступима.

Лагерная действительность показала, что "у позора нет границ, вернее, границы всегда личны <…>" [2: 154]. Однако сам автор "Колымских рассказов", для которого всегда существовал "ряд моральных барьеров" [6: 54], сохранил свое "я" от всеобщего растления именно несвершением поступков, заставляющих человека балансировать между добром и злом. Шаламов ставил себе в заслугу, что, еще будучи подростком, сумел противостоять охотничьей страсти отца: “Ненавижу охоту и по сей день горжусь, что за всю свою жизнь не убил ни одной птицы, ни одного зверя" [4: 302].

Даже добро, не осознавшее внутренних границ дозволенного, переходит в свою противоположность. Вполне возможно, что данным постулатом руководствовался Пушкин, предложив к статье “Александр Радищев" (1836) в качестве “прибавления” главу “Клин" из радищевской “злополучной книги”. Суть такова: слепой старик-нищий - в прошлом безумной храбрости воин, не знавший милосердия, теперь живет подаянием, то есть милостью других. Однако когда он, некогда “вознесенный победою оружия”, “пал ниц”, чему открывается мудрость запрета и меры. Старик отказывается от поданного рубля, так как чрезмерная щедрость может породить преступление: “Полушку не много прибыли и украсть, но за рублем охотно многие протянут руку” [7: 363].

Справедливость подобной логики многократно подтверждалась лагерной действительностью. Шаламов вспоминает некоего Лупилова, который подарил свой “щегольский костюм вольного образца" хлеборезу. “Дар подействовал”: заключенный не только был освобожден от работы, но ел хлеб “с утра до вечера. Потом он умер от алиментарной дистрофии" [4: 490-491]. Обращается Шаламов и к общеизвестным фактам: строители ГУЛАГа, прославившиеся чрезмерным рвением и “добросовестностью” в уничтожении “врагов народа”, потом сами погибали в его застенках. Иначе говоря, один палач убирался другим палачом “в нужное время" [1: 429; “Как это началось”). И этот закон редко знал исключения. Видя в подобных примерах нечто мистическое, писатель приходит к мысли: “Если миром правит князь тьмы, то он расправляется с праведником не более жестоко, чем со стукачами" [4: 546].

Колыма подтвердила справедливость и другой мысли Пушкина, подытоживающей “холодные наблюдения” ума и “горестные заметы” сердца: “<…> счастие есть лучший университет" [10: 467]. Имея перед глазами страшные картины “растления души”, Шаламов понял, что лучшие человеческие чувства, в частности, дружба и товарищество, “никогда не зарождаются в трудных, по-настоящему трудных - со ставкой жизни - условиях” [5: 625]. Это был один из самых горьких уроков лагеря, который автор “разделил" со своими персонажами (см.: “Одиночный замер”, “Сухим пайком” и др.).

Итак, даже в чем-то полемизируя с Пушкиным, Шаламов опирался чаще всего именно на пушкинские принципы, и это касается не только эстетических или этических проблем, но и непосредственно вопросов архитектоники повествования, принципов выражения авторской позиции.

Вот, например, представления автора "колымской" прозы об "идеальном рассказе": "Никаких неожиданных концов, никаких фейерверков. Экономная, сжатая фраза без метафор, простое грамотное короткое изложение действия без всяких потуг на "язык московских просвирен" и т.д." [6: 109]. Сигналом частного несогласия с пушкинской традицией является по существу только упоминание о "языке московских просвирен", на который, в отличие от Пушкина, отказывается ориентироваться Шаламов, противопоставляя его лаконизму, динамике и грамотности естественной русской речи. Но разве не то же самое требование было у Пушкина? Разве не ему принадлежит знаменитый афоризм: "Точность и краткость - вот первые достоинства прозы" [7: 15].

"Заранее в рассказе - лишь конец" [5: 239], - афористически емко сформулировал свою мысль Шаламов. Конец - это обрыв повествования в небытие, в никуда. "Как это началось? В какой из зимних дней изменился ветер и все стало слишком страшным? Осенью мы еще рабо…", - так на полуслове обрывается рассказ "Как это началось" [1: 423]. Потом Шаламов с неудовольствием заметит, что все читатели дописывают, исправляют от руки недописанную фразу, идя в разрез с авторским правом [5: 155]. Возмущение, конечно, обоснованное: "Все повторения, все обмолвки, в которых меня упрекали читатели, - сделаны мной не случайно, не по небрежности, не по торопливости <…> Сама подлинность, первичность требует такого рода ошибок" [5: 155]. Но ведь и читатель не по злой воле брался за карандаш или ручку: скорее всего незавершенность фразы принималась им за недоразумение или издательскую оплошность. Между тем разрыв глагола по середине (сердцевине) - демаркационная линия между тем, что может быть вербализовано, то есть отнесено в сферу человеческого, и принципиально невербализуемыми ситуациями как выходящими в этическую и психологическую запредельность, не поддающуюся привычным измерениям. И в этом смысле шаламовское многоточие "рабо…" сродни пушкинской ремарке, венчающей трагедию "Борис Годунов": "Народ в ужасе молчит" [5: 322]. Иррациональный ужас перед бесконечной чередой смертей не только прошлых и настоящих, но и грядущих был хорошо известен автору "колымской" прозы. "Есть мир и подземный ад, откуда люди иногда возвращаются, не исчезают навсегда. Зачем они возвращаются? Сердце этих людей наполнено вечной тревогой, вечным ужасом темного мира, отнюдь не загробного", - читаем в рассказе "Боль", о котором говорилось выше [2: 166].

И речь идет не только о лагере. "Мир почти не меняется временем в основных своих чертах - в этом ведь и сущность бессмертия Шекспира", - писал Шаламов Пастернаку [6: 50}. Шекспиризм пушкинской трагедии, как известно, декларирован самим драматургом. Причем, сочетание "мертвые трупы" в сообщении Мосальского о гибели Марии и Феодора Годуновых, относимое с точки зрения школьной грамматики в разряд алогизмов (как и шаламовские "обмолвки"), в "колымском" контексте воспринимается с удвоенным акцентом: в массе своей лагерники действительно делились на трупы живые и мертвые не только по нравственным, но и по чисто физиологическим параметрам. Коловращение событий ослабляет полярность начала и конца, а перманентность насилия над душой и телом порождает относительность бытия и небытия: слишком хорошо было ведомо состояние истощения, "когда несколько раз за день человек возвращается в жизнь и уходит в смерть" [6: 67]. В свете сказанного в прямом согласии с Пушкиным читаются шаламовские строки:

Пусть не душой в заветной лире -

Я телом тленья убегу

В моей нетопленой квартире.

На обжигающем снегу [3: 236].

шаламов пушкин колымский рассказ

Литература

1. Шаламов В.Т. Собр. соч.: В 6 т. Т.2.М., ТЕРРА - Книжный клуб. 2004. - С.489. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием в скобках тома и страницы.

2. Пушкин А.С. Полн. собр. соч.: В 10 т. Т.7. - М.: Изд-во АН СССР, 1958. - С.471-472. Далее ссылки на это издание (1957 - 1958) даются в тексте с указанием в скобках тома и страницы.

3. Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. - М., 1977. - С.75.

4. 4. Гоголь Н.В. Выбранные места из переписки с друзьями. - М., 1990. - С.231.

5. Сходство зачинов впервые отмечено в ст.: Лейдерман Наум. “… В метельный леденящий век”. О “Колымских рассказах" Варлама Шаламова // Урал. 1992. № 3. - С.180-181.

6. Ильин И.А. Путь к очевидности. - М., 1991. - С.217.

7. Зеньковский В.В. Психология детства. - Лейпциг, 1924. - С.346.

8. Цит. по: Гельвеций К.А. Об уме / Пер.Э. Радлова. - Пг., 1917. - С.53.

9. См.: Зеньковский В.В. Основы христианской философии. - М., 1992. - С.23-24; Игумен Вениамин (Новик). О православном миропонимании (онтологический аспект) // Вопр. Философии. 1994. № 4. - С.15.

10. Сетницкий Н.А., Горский А.К. Смертобожничество: отд. оттиск. - Харбин. 1926. Более подробно: Жаравина Л.В. И “бездны мрачной на краю”: танатос А.С. Пушкина (“Пир во время чумы”) // Славянские чтения. Вып.2. Материалы научно-практической конференции - Кишинев. 2004. - С.100 - 109.

Размещено на Allbest.ru

...

Подобные документы

  • Синтез художественного мышления и документализма, который является центром эстетической системы автора "Колымских рассказов". Колымский "антимир" и его обитатели. Образные концепты, нисхождение и восхождение героев в "Колымских рассказах" В. Шаламова.

    курсовая работа [69,9 K], добавлен 26.01.2017

  • Краткие сведения о жизненном пути и деятельности Варлама Шаламова - русского прозаика и поэта советского времени. Основные темы и мотивы творчества поэта. Контекст жизни в период создания "Колымских рассказов". Краткий анализ рассказа "На представку".

    курсовая работа [46,3 K], добавлен 18.04.2013

  • Значение концепта "дом" в народной картине мира на материале фольклора. Концепт "дом" в рамках поэтических текстов Шаламова, выявление особенности авторской картины мира. Характеристика поэзии Варлама Шаламова, роль природы в создании стихотворения.

    дипломная работа [60,1 K], добавлен 31.03.2018

  • "Записки из Мертвого дома" Ф.М. Достоевского как предтеча "Колымских рассказов" В.Т. Шаламова. Общность сюжетных линий, средств художественного выражения и символов в прозе. "Уроки" каторги для интеллигента. Изменения в мировоззрении Достоевского.

    дипломная работа [73,3 K], добавлен 22.10.2012

  • Исправительная система в годы Великой Отечественной войны. Организация лагерей в условиях военного времени и в послевоенные годы. Элементы характеристики лагерной жизни в произведениях В. Шаламова. Вологодский опыт по перевоспитанию осуждённых.

    курсовая работа [32,2 K], добавлен 25.05.2015

  • Прозаик, поэт, автор знаменитых "Колымских рассказов", одного из самых поразительных художественных документов 20 века, ставших обвинительным актом советскому тоталитарному режиму, один из первооткрывателей лагерной темы.

    биография [11,6 K], добавлен 10.07.2003

  • Изучение сюжета рассказа В. Шаламова "На представку" и интерпретация мотива карточной игры в данном произведении. Сравнительная характеристика рассказа Шаламова с другими произведениями русской литературы и выявление особенностей карточной игры в нем.

    реферат [23,1 K], добавлен 27.07.2010

  • Документальная основа сборника стихотворений русского писателя В.Т. Шаламова. Идейное содержание и художественная особенность его стихов. Описание христианских, музыкальных и цветописных мотивов. Характеристика концептов растительного и животного мира.

    курсовая работа [460,3 K], добавлен 08.12.2016

  • Краткие сведения о жизненном пути и деятельности Шаламова Варлама Тихоновича - русского прозаика и поэта советского времени, создателя одного из литературных циклов о советских лагерях. Причины репрессий поэта в лагеря, его творчество в период арестов.

    презентация [541,3 K], добавлен 14.05.2013

  • Воплощение и осмысление "лагерной" темы в творчестве писателей и поэтов ХХ века, судьба которых была связана со сталинскими лагерями. Описание системы ГУЛАГа в произведениях писателей Ю. Домбровского, Н. Заболоцкого, А. Солженицына, В. Шаламова.

    реферат [34,4 K], добавлен 18.07.2014

  • Патриотическая тема и война 1812 года в творчестве Пушкина. Любовь к Родине в поэзии Лермонтова: "Бородино", "Песня про купца Калашникова". Блистательно искусство прозы Л.Н. Толстого в цикле "Севастопольских рассказов", в романе-эпопее "Война и мир".

    реферат [26,6 K], добавлен 19.01.2008

  • Традиции поэтов русской классической школы XIX века в поэзии Анны Ахматовой. Сравнение с поэзией Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Тютчева, с прозой Достоевского, Гоголя и Толстого. Тема Петербурга, родины, любви, поэта и поэзии в творчестве Ахматовой.

    дипломная работа [135,6 K], добавлен 23.05.2009

  • Идея закономерности событий истории, их глубокой внутренней взаимосвязи в творчестве Пушкина. Сущность противоположных тенденций в жизни дворянского общества, порожденных петровскими реформами. Проблемы исторического развития России в осмыслении Пушкина.

    реферат [42,5 K], добавлен 20.02.2011

  • Краткая биография А.С. Пушкина, его детство, беспорядочное домашнее образование. Развитие пушкинского поэтического дара. Место политической темы в лирике Пушкина 1817—1820 гг. Тема личной свободы, мотивы глубокого недовольства собой и своей жизнью.

    контрольная работа [22,8 K], добавлен 11.05.2019

  • Обзор взаимоотношения русской поэзии и фольклора. Изучение произведений А.С. Пушкина с точки зрения воплощения фольклорных традиций в его лирике. Анализ связи стихотворений поэта с народными песнями. Знакомство с лирикой А.С. Пушкина в детском саду.

    курсовая работа [46,0 K], добавлен 22.09.2013

  • Своеобразие ритмической организации тургеневского повествования. Структурно-семантический подход к исследованию особенностей поэтического и прозаического типов художественной структуры. Переходные формы между стихом и прозой. Ритм художественной прозы.

    статья [24,7 K], добавлен 29.07.2013

  • Жанровое своеобразие и особенности повествовательной манеры рассказов Даниила Хармса. Сквозные мотивы в творчестве Хармса, их художественная функция. Интертекстуальные связи в рассказах писателя. Характерные черты персонажей в произведениях Хармса.

    дипломная работа [111,1 K], добавлен 17.05.2011

  • Место поэзии Пушкина в молодежной субкультуре. Нравы дворянской молодежи начала ХIХ в. и их влияние на формирование взглядов Пушкина на любовь. Адресаты и язык любовной поэзии Пушкина. Сочетание феноменального и ноуменального в пушкинском творчестве.

    научная работа [44,6 K], добавлен 21.01.2012

  • Характеристика времени тоталитарного режима в СССР. Раскрытие темы нравственного выбора в условиях несвободы на примере персонажей лагерной прозы и драматургии Александра Исаевича Солженицына. Определение вклада Солженицына в антитоталитарную литературу.

    курсовая работа [81,3 K], добавлен 17.05.2015

  • Изучение литературного процесса в конце XX в. Характеристика малой прозы Л. Улицкой. Особенности литературы так называемой "Новой волны", появившейся еще в 70-е годы XX в. Своеобразие художественного мира в рассказах Т. Толстой. Специфика "женской прозы".

    контрольная работа [21,8 K], добавлен 20.01.2011

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.