Ульрих фон Гуттен об Империи и Императорской Власти
Духовный аспект идеи империи и императорской власти в публицистических произведениях Ульриха фон Гуттена. Специфический германский империализм позднего Средневековья. Трактовка гуттеновской идеи империи, императорской власти в работах российских авторов.
Рубрика | История и исторические личности |
Вид | доклад |
Язык | русский |
Дата добавления | 09.07.2015 |
Размер файла | 340,2 K |
Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже
Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.
Эрнгольд: Пусть бы он почаще и подольше так насмехался, чтобы мы, наконец, до слез устыдились своего позора. Увы, этот человек прав: по-моему, дела именно так и обстоят. Пожалуй, не найдешь у нас в Германии обладателя тепленького местечка, который не выслужил его себе в Риме, или не приобрел, рассыпая направо и налево щедрые подарки, или не купил за деньги, обратившись за помощью к Фуггерам. Но разве никто не отважился словом либо действием наказать кардинала за его дерзость?
Гуттен: Я уже тебе сказал, что некоторые были разгневаны, поднялся ропот, пошли перешептыванья. Мне кажется, люди поняли свое бесчестие и позор. Но того все это нисколько не тронуло, он и по сю пору не перестает предлагать нам свой товар -- продажные Небеса -- и все ждет да высматривает, кто сколько купит. Да вот тебе еще пример, чтобы ты убедился, какова дерзость этого человека. Недавно на совете князей он осмелился заявить, что [Император] Карл неспособен управлять Империей по причине каких-то пороков -- телесных, а равно и духовных,-- и ратовал за то, чтобы придавить нас галльским ярмом, лишить независимости и, взамен ее, досыта накормить унижениями.
Эрнгольд: Какой жестокий век, какие нравы! Разве заслужил такую обиду юный Государь, с которым связано столько надежд? Разве совместимо с нашею славой терпеливо выслушивать подобные речи? Но скажи мне, прошу тебя, неужели все это правда и я должен этому верить?
Гуттен: Да, правда.
Эрнгольд: И не «бросился волк в сети».
Гуттен: Выскочил цел и невредим.
Эрнгольд: И он не был испуган, не чувствовал, что подвергает себя серьезной опасности?
Гуттен: Нисколько. Наоборот, говорят, он сам взял на себя посольскую миссию, веря в удачу свою, на любое заранее готовый: Или посеять обман, иль смерть бестрепетно встретить.
Эрнгольд: Мне кажется, что если ты выступишь против него и изустно и в книгах, твои слова возмутят многих.
Гуттен: Если только многие уже сами не возмутились: ведь римляне почти совсем перестали таиться и. хитрить и грабят теперь в открытую, без всякого удержу. Однажды в Риме я стал увещевать одного из них (а был он из числа самых отъявленных воров) и советовал ему умерить свою алчность. Послушай, каким оскорблением он мне ответил. «Варварам, -- говорит, -- золото не только не следует давать, но, напротив, буде у них найдется хоть крошка золота, -- тонко обманув, отобрать». Не стерпел я ничтожества и наглости этого человека, и, сам бросившись в бой, с крайней резкостью сказал ему примерно следующее: «Варварами новых времен ты считаешь нас, германцев. По какому же, однако, праву? Если варварством ты называешь неотесанную дикость и грубость и скотский образ жизни, то мы ничего общего не имеем с такого рода нравами. Если же варвары -- это все нехристианские народы (что, по-видимому, и имел в виду Грациан), то какая нация с большим основанием может именоваться христианской, нежели германцы, которые, не говоря уже о верности, гостеприимстве и постоянстве, известных всему миру, настолько благочестивы, религиозны и набожны, что легко превосходят в этом все остальные нации. Так на каком основании счел ты уместным наградить нас этой позорной кличкой и требуешь лишить Германию ее золота? Не иначе как ты убежден, что ваши нравы лучше наших, но, Боже милостивый, что же это за нравы? Те самые «достохвальные» римские нравы,-- да покончит с ними весь мир, поднявшись разом, как бывает, когда тушат пожар, угрожающий целой общине. А чтобы этот мошенник не думал, будто я не знаю гражданского права, я сказал ему так: «Ведомо ли тебе, что о вас говорится в законах?» И, подавши ему книгу, показал закон Императора Льва I, запрещающий домогаться епископата, или любой другой духовной должности с помощью подкупа.
Эрнгольд: Да, замечательный и поистине святой закон, но вряд ли сыщется сейчас другой, к которому относились бы с большим пренебрежением.
Гуттен: Прошу тебя, раз ты его помнишь, повтори вслух, а я расскажу, что я ответил тому златопийце.
Эрнгольд: «Если кому-нибудь в этом королевском городе или в других провинциях, которые рассеяны по всему свету, случится, Божиим изволением, взойти на епископскую кафедру, да будет он возведен в сан по чистой совести, посредством честных выборов, после того как все откровенно выскажут свое суждение. Никто да не купит священнической должности за деньги; пусть принимаются во внимание заслуги каждого претендента, а не то, сколько он в состоянии заплатить. Ибо, в самом деле, какое место можно будет считать надежным, какой грех искупленным, ежели высокочтимые храмы Божии станут покоряться золоту?! Какой стеною защитим мы совесть, каким валом оградим веру, ежели проклятая алчность украдкой переступает пороги храмов? Наконец, может ли быть что-нибудь крепким и нерушимым, ежели сама непорочность пятнается пороком? Да перестанет угрожать алтарям нечистый жар любостяжания и да закроются врата святилищ перед теми, кто позорит Господа. Да избирают в наши дни епископами людей благочестивых и смиренномудрых, чтобы всякое место, где бы им ни пришлось оказаться, убеляли они непорочностью собственной жизни, и пусть не на подарки, а на дар Божий смотрят те, кто назначает архипастырей. До того чужды должны быть епископу хлопоты и домогательства, чтобы его искали и силою заставляли, а он бы, в ответ на просьбы, отказывался и отклонял приглашения. Только подобные настоятельные отказы и говорят в его пользу, ибо сана достоин лишь тот, кто назначен вопреки своей воле».
Гуттен: Дойдя до этого места, я сказал: «Разве таких кандидатов вы нам утверждаете? Или, напротив, тем охотнее даете одобрение, чем щедрее сыплют вам деньги?» «Но ведь вам предоставлено право свободно выбирать себе епископов»,-- возразил он. А я в ответ: «Да, но попробуй-ка, стань епископом, прежде чем не купишь у вас в Риме паллий; что же это за свобода выбора? И вообще.правильнее называть это не выборами епископа, а назначением того, кто сподобился купить епископат, не так ли? А потому отвечай мне, разве турки, наши соперники в борьбе за власть, более заслуживают имени врагов Христовых, нежели вы, заставляющие высокочтимые храмы Божии покоряться золоту? Мало того -- вы уже пустили в продажу Небеса, вы проломили стену совести, разрушили вал, ограждающий веру, ваша ненасытная алчность не только украдкой переступает пороги храмов, но спокойно и уверенно царит под кровлями их, вы запятнали пороком самое непорочность, растлили Деву-Церковь, обратили в разбойничий притон дом молитвы, откуда Христос, вернись Он сегодня на землю, изгнал бы вас с гневом куда большим, чем некогда -- тех покупателей и купцов. Да, потому что они торговали одним лишь мирским, а ваш товар -- Святые Таинства, Церковь, Сам Христос и Божественная благодать! Так разве не должно обуздать вас еще решительнее, нежели турок, и прогнать еще дальше -- вас, готовых пустить с торгов все подряд -- Христа, алтари, Таинства, Небеса? Ваши злодеяния причиною тому, что язычники не желают принимать Христианство, видя, как вы, суля другим блаженство, сами ведете столь гнусную жизнь; между тем единственное, чем грозят нам турки,-- это сила оружия, отразить которую для германцев легче легкого. Право же, не сыскать такого безумца, который, как следует рассмотревши, что за пример подаете вы другим, не предпочел бы идти путем старых заблуждений и не ввязываться в новые мерзости. Да, на словах вы пастыри стада Господня, а на деле -- грабители христианского люда; не евангелие вы проповедуете, а рыщете в поисках денег; овец, порученных вам, не пасете, как подобало бы пастырям, но, по обычаю хищных волков, терзаете и пожираете; не ловцы человеков, подобно апостолам, а стяжатели богатств, охотники за наживой, добытчики золота, наглые расхитители чужих имуществ; и вы еще дерзаете присваивать себе достояние Петрово и своими хитростями, обманами, кражами и коварством позорите имя христианина, делая его ненавистным всему миру! Вернитесь же, наконец, на путь истины, вернитесь к добрым нравам, обуздайте алчность, гоните прочь от святилищ тех, кто порочит Господа; живите в чистоте и страхе Божием, дабы жизнь ваша была примером для других, подражайте Христу, чтобы вам подражали остальные. А до тех пор, пока вы держите себя так, что даже тыквы, за соответствующую мзду могут у вас сделаться священниками, -- люди разумные будут вас ненавидеть, а всякий, кто во власти заблуждения последует вашему примеру, погубит свою душу. Кроме того, берегитесь, как бы в один прекрасный день не образумились варвары-германцы, простотою которых вы злоупотребляете до такой степени, что, присваивая их деньги, но уже не довольствуясь этим, несправедливость притеснений на деле усугубляете и умножаете словесными поношениями и над нами, ограбленными и разоренными, с величайшим презрением глумитесь!»
Эрнгольд: Мне кажется, что я воочию вижу лицо этого проходимца -- как он то краснеет, то бледнеет под твоими сокрушительными ударами!
Гуттен: Ничуть не бывало, Эрнгольд. Мои слова тронули его не больше, «Нежели твердый кремень иль дикие скалы Марпесса», -- до того велика наглость этих, людей. Уже не думаешь ли ты, что негодяи в Риме еще не разучились краснеть, что там сохранилась хоть капля стыда и совести?!
Эрнгольд: Ты прав, их бесстыдство мне знакомо. Но все же, что он тебе ответил?
Гуттен: Да что ж ему было отвечать, как не то, что, мол, закон этот -- пустой звук, ведь он-де установлен Императором, который теперь не имеет над папой никакой власти и, мало того, должен сам подчиняться воле папы? И еще что-то в таком же роде -- еще более бесстыдное.
Эрнгольд: И он не понюхал в тот же миг твоего кулака?
Гуттен: Можешь не сомневаться, понюхал бы, если бы дело происходило не в Риме.
Эрнгольд: Будет просто чудом, если эти негодяи сами себя не погубят в ближайшем будущем!
Гуттен: Непременно погубят, и сами уже это чувствуют, постоянно получая вести о том, как много враждебного о них повсюду говорят и даже пишут. Но разве ты не слышал недавно побывавшего здесь Вадиска, который во всеуслышание рассказывал, что он видел в Риме, -- причиняя римлянам великое бесчестие и будя ненависть к ним?
Эрнгольд: Самого Вадиска я не слышал, но от бургомистра Филиппа узнал, как смело он говорит, и решил повидать его, но что-то, -- не помню уже теперь что именно, -- мне помешало, а он тем временем уехал.
Гуттен: Ты бы услышал удивительные вещи и не только по существу одобрил бы его речи, но был бы восхищен остроумным и совсем новым приемом, которым он пользовался, обличая их бесчинства.
Эрнгольд: И что же это за прием?
Гуттен: Долго рассказывать, а времени мало: меня ждут при Дворе.
Эрнгольд: Нет, не уходи, сначала все объясни мне и растолкуй.
Гуттен: Да ведь у меня дела!
Эрнгольд: Дела? Словно ты до того усердно несешь службу при Дворе, что ни о чем другом и не думаешь и не урываешь ежедневно часок-другой для ученых занятий или дружеской беседы! Ну, рассказывай, рассказывай! Зачем ты заставляешь себя упрашивать?
Гуттен: А ты похлопочешь за меня в том деле, о котором я тебе говорил и просил помощи?
Эрнгольд: Как нельзя усерднее!
Гуттен: И все уладишь?
Эрнгольд: Если смогу их убедить.
Гуттен: А убеждать-то станешь?
Эрнгольд: По всем правилам риторики. Но довольно отговорок -- ведь ты попусту тратишь время, которое тебе так дорого. Рассказывай!
Гуттен: Да я не все помню.
Эрнгольд: Вот и рассказывай, что помнишь.
Гуттен: Да мне и дня не хватит!
Эрнгольд: Ты не шутишь?
Гуттен: Нет, тебе предстоит выслушать речь чрезвычайно продолжительную.
Эрнгольд: Тем охотнее я буду слушать.
Гуттен: Ну, чтобы ты видел, с каким усердием я готов тебе служить, я не пожалею целого дня и, уповая на доброту князя, буду рассказывать до самой ночи!
Эрнгольд: Вот теперь ты опять становишься самим собой, узнаю прежнего Гуттена!
Гуттен: Во-первых, все, что может быть сказано в укор римлянам (я имею в виду римлян нашего времени, Вадиск называет их презренными римлянами или романистами), он сводит в тройки, иначе говоря -- разделяет по триадам все гнездящиеся в Риме пороки и мерзости.
Эрнгольд: Я весь -- слух.
Гуттен: Но об одном я должен тебя предупредить: как бы варваризмы не оскорбили твоих ушей.
Эрнгольд: А, пусть их оскорбляют! Будто уши у меня такие уж нежные, или будто я не знаю, что за латынь у этих варваров из курии! Не бойся, рассказывай о куртизанах, о копиистах, о скобаторах, о бенефициях и синекурах, о факультатах, о грациях, резервациях, регрессах, даже об аннатах и крестных деньгах, если вздумается, о решениях коллегии, о праве патроната -- меня это нисколько не смутит.
Гуттен: Три вещи, говорит он, оберегают высокое достоинство города: авторитет папы, мощи святых и торговля индульгенциями.
Эрнгольд: Почему ты не спросил, неизменно ли пребудет высокое это достоинство там, где окажется папа, -- даже если церковь перенесет его резиденцию в Майнц или в Кёльн или куда-нибудь еще?
Гуттен: Мало того, Вадиск считает, что любому епископу в его епархии должна принадлежать такая же точно власть, какая папе в Риме; Христос, по его словам, одобрял равенство, честолюбие же Ему ненавистно. Мы долго беседовали, и я расспросил его кое о чем помимо триад, и все тебе перескажу; но ты помни, что вся эта речь, которую я сейчас веду, принадлежит не мне, а Вадиску, и я лишь повторяю то, что слышал от него. Так вот, он держится мнения, что индульгенции не обладают той великой силой, о которой вещают нам римляне, а иначе их нельзя было бы купить ни за какие деньги. И не в большей мере пребывает Петр в Риме, чем в любом ином месте, где его помнят и благочестиво чтут. Вадиск говорил даже, что паломничество в Рим не для каждого безопасно, ибо весьма многие, из посетивших этот город, приносят с собою оттуда три вещи.
Эрнгольд: Какие именно?
Гуттен: Нечистую совесть, испорченный желудок и пустой кошелек.
Эрнгольд: Как метко и точно сказано! Вот и я пожил там непривычною для себя жизнью -- и до сих пор страдаю желудком. Я не видел никого, кто бы меньше помышлял о Боге, до такой степени презирал клятвы и вел жизнь худшую, нежели римские куртизаны, торгующие бенефициями. Ведь каждому известно, во что ежедневно обходится германцам город Рим и что нет человека, для которого поездка туда не была бы сопряжена с непомерными затратами и тяжелым уроном для состояния. Я, по крайней мере, вернулся из Рима с пустым кошельком -- как о том и говорится в триаде.
Гуттен: О себе я умолчу, а Вадиск вернулся вообще без кошелька. «Если бы я остался там еще немного,-- сказал он мне, -- я бы, вероятно, лишился и платья и даже волос». Но мы с тобой, Эрнгольд, не хлопотали ни о каких бенефициях, а потому, хоть нам было и несладко, все же, по-моему, отделались довольно легко. Более тяжкий ущерб несут, на мой взгляд, те, которые, обучаясь у тамошних лжеучителей, поневоле утрачивают, твердость духа, скромность и чистую совесть.
Эрнгольд: Верно, как, например, тот шваб, которому ты выговаривал за то, что он хлопочет о разрешении от клятвы, а он тебе возразил: «Не забывай, что мы в Риме».
Гуттен: И как тот из Кёльна, который хвастался, что он, не совершая греха, скрепил документ фальшивой печатью: ведь это, мол, было папе на благо.
Эрнгольд: И как многие другие, которых мы видели своими глазами. Но вернемся к нашим триадам.
Гуттен: «Хотя бы потому, -- говорит Вадиск, -- следует держаться от Рима подальше, что он губит три вещи, которые должно беречь как зеницу ока: чистую совесть, пыл благочестия и верность клятве...» Да, знаешь, мне пришло в голову, что упоминание о трех вещах (тоже о трех!) не вызовет сейчас в Риме ничего, кроме смеха: о подражании предкам, понтификате Петра и Страшном Суде.
Эрнгольд: Отлично сопоставлено и то и другое. И в самом деле, если человеку, усвоившему римские нравы, приходится давать клятву, он дает ее, не задумываясь: ведь он твердо убежден, что стоит ему пожелать -- и папа расторгнет этот узел. На это, по-моему, и намекал Вадиск, говоря, что Рим губит верность клятве.
Гуттен: Ты прав, ибо то, что перестает существовать, становится ничем и должно считаться мертвым; но папе суеверие толпы приписывает власть превращать содеянное в несодеянное. А благочестие -- ценится ли оно там хоть в грош?! И, наконец, сыщутся ли в Риме люди, которые думали бы о чем-нибудь, кроме денег?!
Эрнгольд: А кто в Риме старается подражать примеру предков?
Гуттен: Примеру Симона, Домициана, Нерона, Гелиогабала и тому подобных негодяев -- весьма многие, добрым же примерам -- никто. Попробуй-ка, заведи в Риме речь о жизни Петра, о его епископате -- на тебя посмотрят так, словно ты рассказываешь сказку, да еще ужасно смешную. Там различают две церкви: раннюю, в которой жили лучшие из ее верных, но которая изображается ныне в виде некоей тени, и позднюю, каковая есть живое тело, отбрасывающее тень, -- прекрасное, все сплошь золотое и безупречно совершенное; и состоит эта поздняя из обманщиков, воров, святотатцев, нотариусов, изготовляющих фальшивые документы, епископов, погрязших в Симоновой ереси, и подхалимов римского первосвященника,-- иных в ней не сыщешь, ибо если объявится в наше время порядочный человек среди епископов или кардиналов, его спроваживают подальше и не числят принадлежащим к церкви. Вдобавок они хвастаются некиим даром [Императора] Константина, ими же самими о давние времена вымышленным, и утверждают, будто Западная Империя -- их достояние, захватив под этим предлогом город Рим -- резиденцию Римского Императора (которого пока, увы, нет) и столицу Империи. В противоположность Петру, они отнюдь не отвергают мирскую преходящую власть, но ведут ожесточенные войны на суше и на море из-за царств земных, проливают кровь и не жалеют яда.
Эрнгольд: Про яд мне уже давно все известно.
Гуттен: И самого Юлия в полном вооружении ты видел, не так ли?
Эрнгольд: Да, самого Юлия, когда тысячи людей гибли от его руки. Боги благие, что за человек или, вернее, что за изверг рода человеческого: лицо безобразное, взгляд свирепый, всему живому он страшен, ужасен, отвратителен!
Гуттен: Но хотя все сказанное тобою -- сущая правда, хотя он был виновником самой губительной из всех войн,-- ибо, собрав отовсюду христианских государей, он вверг их в эту бойню и заставил истреблять друг друга, -- тем не менее никто не дерзнул выразить свое возмущение -- пусть даже словами поэта:
«Граждан несчастных зачем без конца под удар подставляешь,
Ты, кто для Лация был и главой и причиною бедствий?».
Эрнгольд: Никто! Все боялись одного. Но если Константинова привилегия дарует им власть над Западной Империей, то как бы [Императору] Карлу не лишиться и наследственных своих земель, и тех, во владение которыми он вступил после своего избрания.
Гуттен: Если их высокопреосвященствам в Риме будет угодно, у него не останется ничего, ибо все принадлежит церкви.
Эрнгольд: В таком случае, слишком уж большую щедрость выказали, по-моему, первые папы, которые не потребовали всего, что им было даровано, но, удовольствовавшись малым, остальное уступили королям, да еще согласились, чтобы Императору осталась его доля (впрочем, доля-то крохотная).
Гуттен: Нет, то была не щедрость, а слабость: выдумав этот дар, они сразу же должны были кое от чего отказаться, опасаясь в противном случае единодушного выступления королей, сопротивляться которому было бы бесполезно. А что весь этот обман есть плод папской алчности, в особенности убеждает нас то обстоятельство, что тогдашние священнослужители, будь они похожи на теперешних, не смирились бы даже с самым незначительным ущемлением своих интересов; если же (что я и полагаю истинным) первосвященники были святы в тот век, они бы не приняли дара. Но коль скоро те, к кому обратился [Император] Константин, отклонили его предложение, как неподобающее, то по какому праву их потомки требуют то, чего не приняли предки, сочтя это для себя неудобным и убедив дарителей отказаться от своего намерения? В действительности, разумеется, земли, о которых рассказывает эта басня, никогда не бывали под властью папы; более того, и город Рим они решились захватить лишь много веков спустя после [Императору] Константина, а прежде он церкви не принадлежал. Вот сколько времени прошло, пока они вступили во владение своим «древнейшим даром», да и то -- ничтожной его частью. Далее: если бы они добровольно отказались от подарка, разве можно было сделать это иначе, нежели посредством скрепленных печатями документов? И мыслимое ли дело, чтобы, так ревностно оберегая эту привилегию, они столь легкомысленно отнеслись к доказательствам своего великодушия? Ерунда! Говоря откровенно, вот как родилась, я полагаю, Константинова привилегия. Некий алчный папа (безразлично, какой именно), воспользовавшись удобным случаем, захватил однажды часть Италии; это приобретение весьма ему полюбилось, а так как алчность ненасытна, он решил достигнутым не ограничиваться и пойти дальше. То были времена, когда процветали суеверия, и, пользуясь простотою черни и бездействием князей, нетрудно было добиться многого, с этой надеждой папа и начал расширять свои границы; подражая ему, его наследники превратили в обычай некогда дерзко присвоенное право грабежа. Так продолжалось до тех пор, пока один особенно мудрый папа, также вознамерившись сослужить церкви добрую службу, не написал на ветхом пергаменте (или на новом, но предварительно как следует вывалянном в пыли или обросшем плесенью) этот божественный эдикт -- бесспорно много веков спустя после [Императора] Константина.
Эрнгольд: А все-таки, если бы Лев Десятый потребовал у [Императора] Карла этот «дар», как по-твоему, что было бы?
Гуттен: [Император] Карл, в свою очередь, потребовал бы у Льва свое достояние, вспомнивши, что он -- король и германец.
Эрнгольд: И все разметал бы, перевернул, опрокинул, разорил, разрушил?
Гуттен: Избави, Бог! До этого дело не дойдет.
Эрнгольд: Да, если они смогут образумиться, но только кому не дерзнут они нанести оскорбление, если решаются бесчестить самого Римского Государя, который преклоняет перед папой колени, а тот ногами протягивает ему корону и заставляет клятвенно отрекаться от города Рима и от притязаний на Италию.
Гуттен: [Император] Карла Богемского папа Урбан короновал лишь после того, как взял с него клятву, что он в том же году покинет пределы Италии. Вдобавок он столь открыто выражал свое презрение к Императору, что даже не дал ему аудиенции, а просто выслал корону с кем-то из кардиналов; он запретил [Императору] Карлу появляться в Риме и отобрал несколько принадлежавших ему итальянских городов.
Эрнгольд: Не только что Императорского Престола, но даже жизни недостоин человек, который согласился это стерпеть! А романисты, как мне кажется, и сами не верят, что в день страшного суда оживут те три вещи, жалким образом погибшие от их рук, а им придется ответить за это убийство.
Гуттен: Разумеется! Ведь они насмехаются над Страшным Судом.
Эрнгольд: Не зарывают ли они в могилу и сам Страшный Суд?
Гуттен: Ничуть не бывало: они считают его пустейшею выдумкой и совсем не думают убивать то, что, по их мнению, вовсе не существует. А иначе в Риме оставалась бы хоть какая-то совесть.
Эрнгольд: И было бы поменьше отравителей.
Гуттен: Вот почему Вадиск и утверждает, что Рим особенно богат тремя вещами: древностями, ядом и развалинами. К этому я добавил три вещи, которые оттуда изгнаны: простота, умеренность и честность.
Эрнгольд: Верно: простоты не терпят нравы этого города; умеренность жизни неведома там никому; а честность -- кто из римлян честен?
Гуттен: Право, ни один. По мнению же людей -- любой богач с туго набитой мошной.
Эрнгольд: Верно, но это мнение пагубно, и было бы куда лучше, если бы Рим избавился от него, чем от ядовитых скорпионов, змей и саламандр, несущих гибель лишь телу. Или, быть может, меньше следует сожалеть об утрате римлянами древней доблести и славных обычаев, нежели о том, что лежат в развалинах столько прекрасных дворцов, разрушено столько удивительных и великолепных сооружений? Нет, конечно, нет! Плакать и скорбеть нужно о том, что место Сципионов, Марцеллов, Максимов, Катонов, Метеллов, Цицеронов, Мариев заступили настоящие Вителлин, настоящие Оттоны2, дважды Нероны, трижды Домицианы, знатоки роскоши, рабы алчности и тщеславия, знаменитые грубияны и наглецы, люди, лишенные всякой добродетели, всякого здравого смысла,-- вот о чем нужно плакать особенно горько, а не о том, что из мраморного и серебряного Рим сделался кирпичным и глинобитным.
Гуттен: Тонко ты рассудил. А что скажешь о такой его мысли: тремя вещами торгуют в Риме -- Христом, духовными должностями и женщинами?
Эрнгольд: Если бы еще только женщинами, и ничем иным, кроме слабого пола!
Гуттен: Многое Вадиск постеснялся рассказывать, впрочем, сами римляне говорят, об этом, нимало не стыдясь, и весьма точно изображают в эпиграммах собственные нравы. А что вытворяли здесь, у нас на глазах, их легаты и нунции?!. О трех вещах в Риме, по словам Вадиска, и слушать не хотят: о Вселенском Соборе, об изменениях в положении духовенства и о том, что глаза у немцев начинают открываться. И три другие вещи огорчают романистов: единодушие христианских государей, рассудительность народа и то, что их обманы выходят на свет Божий.
Эрнгольд: Да, он отлично знает Рим. Разумеется, уже если бы дело дошло до Собора, которому они лишь одни не дают собраться, по сю пору страдая от раны, полученной (на Никейском Соборе; или если бы в один прекрасный день совершились те изменения духовенства к лучшему, о которых уже давно, слишком давно помышляют; или если бы германцы поняли, как с ними обходятся, или пришли к единодушию христианокие государи, или народ научился различать между верою и суеверием, или если бы все узрели и уразумели, какие злодейства творятся в Риме,-- нам бы уж не пришлось, больше видеть, как покупают Христа, небеса, блаженство и жизнь вечную, эти негодяи не дерзали бы больше торговать приходами и должностями и, я уверен, вели бы себя поскромнее.
Гуттен: Именно так.
Эрнгольд: Но мысль о Соборе ненавистна им до крайности, и теперь, как я слышал, германских епископов, утверждая их в сане, заставляют приносить клятву, что они никогда не будут требовать созыва Собора.
Гуттен: Да, говорят.
Эрнгольд: А если это верно, что может быть отвратительнее.
Гуттен: Пожалуй, ничего. Однако Вадиск назвал лекарства, которые могут исцелить Рим от всех недугов.
Эрнгольд: Какие?
Гуттен: Их тоже три: уничтожение суеверий, упразднение должностей и полное изменение всех заведенных в Риме порядков.
Эрнгольд: Достаточно было бы и одного третьего, потому что и предрассудки бы исчезли и должностей никаких не осталось бы, если б только мерзкие обычаи изменились к лучшему. Но они и думать не думают об упразднении должностей, и одну из величайших заслуг папы Юлия видят в том, что он приумножил их число. Нам же следует желать, чтобы вместо этих должностей, которые суть не иное что, как мастерские преступлений и пороков, школы самых грязных обманов и лавки бесстыдства, люди начали думать о чувстве долга, которое описано в книгах величайших мудрецов и имя которому -- Добродетель.
Гуттен: Далее он сказал, что три вещи ценятся в Риме особенно высоко: красота женщин, стати коней и папские грамоты.
Эрнгольд: Ох уж эти женщины, кони и сам папа, наконец! Чтобы пристрастие к ним было сильнее, чем рвение в делах мира, веры, учения евангельского, одним словом -- в делах христианской любви!? Мог ли думать Христос, что кто-то из Его наследников, пренебрегши Божественными Его установлениями и ведя жизнь отнюдь не христианскую, истерзает весь мир отпущениями и буллами?! А если папа и в самом деле пастырь духовный, зачем обращаться с буллою к тем, кому даруются Небеса и Жизнь Вечная? Ведь когда дело касается души, нет нужды ни в письменах, ни в чужих свидетельствах, -- ни в чем кроме собственной совести, которая и без доказчиков известна Богу, ибо помыслы человеческие открыты ему. И что за дело наместникам Христовым до статистых лошадей, когда сам учитель лишь однажды сел на жалкого осла? Может, они на войну собрались? Но Христос ненавидел войну и высоко ценил покой, сам призывал к миру и любовь к нему завещал следующим поколениям. О, сколь чуждо обычаям Христовым превыше всего любить женщин и вожделеть к блудницам, в особенности когда речь идет о тех, кто, следуя его воле, должен вести жизнь духовную и кому даже в браке он не хотел разрешать наслаждения плоти! Или, быть может, для того папа Каликст запретил священникам жениться, чтобы им одним позволено было блудить и чтобы сословие это от чистых уз брака перешло к постыднейшему разврату?
Гуттен: К этому Вадиск прибавил, что три вещи широко распространены в Риме: наслаждения плоти, пышность нарядов и надменность духа.
Эрнгольд: Верно, все это там в ходу. Но римляне не просто подчиняются велениям похоти, -- в поисках разнообразия они придумывают столь удивительные и чудовищные способы ее утоления, что древние распутники, услаждавшие Тиберия, кажутся просто ничтожествами. Честное слово, обычное и естественное вожделение они презирают, как нечто грубое и мужицкое, а потому в Риме творятся такие дела, о которых нам просто стыдно здесь говорить.
Гуттен: А что за пышные наряды!
Эрнгольд: Нигде в мире этаких не увидишь!
Гуттен: Но теперь римляне не только сами роскошно и со вкусом одеваются -- даже мулам нужно щеголять в золотых удилах и пурпурных чепраках. Какое высокомерие!
Эрнгольд: Отвратительнее и не придумаешь! Стоит ли проклинать язычника Диоклетиана 1 за то, что он первый возложил на себя диадему и украшал платье самоцветами, если христианский первосвященник носит на голове тройную корону и допускает, чтобы государи земли целовали его ноги? 2
Эрнгольд: А Христос, как мы знаем, мыл ноги своим ученикам.
Гуттен: А какая надменность уже в том, что титул святейшего и блаженнейшего принимает человек из плоти и крови и к тому же ведущий жизнь, самую, пожалуй, недостойную. И верно, случалось ли нам видеть честного (не считая лишь Льва Десятого, который вернул мир нашему веку) или, тем более, святого папу?
Эрнгольд: Это еще что, а вот знаем ли мы такого папу -- по преданиям или по книгам -- хоть в прошлом, на протяжении даже нескольких веков? Великих воителей, разорителей городов и вернейших слуг алчности мы встречаем в исторических сочинениях весьма часто, а найдем ли мы в них, пройдя так далеко в глубь годов, папу, пылающего огнем христианской любви, сияющего светом учения евангельского или оставившего память о себе своим благочестием?
Гуттен: Им следовало бы противиться как можно решительнее имени «Благочестивого».
Эрнгольд: Ты прав. Но вот что никак не согласуется: папа разрешает называть себя блаженнейшим, а церковь молится о даровании ему блаженства. Ведь в храмах поют: «Помолимся за папу нашего Льва, да хранит его Господь, и да укрепит его, и да сотворит его блаженным на земле».
Гуттен: Да разве у них вообще что-нибудь согласуется?
Эрнгольд: А то, что наместник Христов и по сей день заставляет Римского Императора принимать корону из его ног -- это ли не высокомерие?!
Гуттен: Беспримерная спесь! Но, как я слышал, по мнению некоторых, [Император] Карл не намерен терпеть это унижение и не удостоит поцелуем папины ноги.
Эрнгольд: Что ж ему за выгода от такого поступка?
Гуттен: Его будут считать за человека мудрого, знающего себе цену и не допускающего, чтобы извращали учение Христово и насмехались над величием Империи.
Эрнгольд: Стало быть, ученые мужи будут слагать ему панегирики?
Гуттен: Да, и напишут целые книги, прославляя его.
Эрнгольд: И греки дали бы ему обед в пританее?
Гуттен: Да, и все в нашей стране будут его приветствовать как спасителя германской свободы и всякий раз, видя его, кричать: «Храбрейший, справедливейший, свободнейший, поистине благочестивый, поистине христианин!» Однако мы забыли о триадах.
Эрнгольд: Ну-ну, что же сказал Вадиск дальше?
Гуттен: Тремя вещами заняты бездельники в Риме: прогуливаются, развратничают и пируют.
Эрнгольд: Ничем другим они не заняты. А у кого есть дела, те и в помыслах, и в писаниях, и в речах, в просьбах и мольбах надувают, обманывают, нарушают клятвы, предают, грабят, воруют, прелюбодействуют, обводят вокруг пальца.
Гуттен: Бедняки там закусывают тремя вещами: зеленью, луком и чесноком. И тремя богачи: потом бедняков, процентами и добычей, награбленной у христианского люда.
Эрнгольд: Совершенно верно.
Гуттен: Три вида граждан в городе Риме: Симон, Иуда и содомляне.
Эрнгольд: Страшно признаться, но это правда. Хотя на словах они проклинают симонию, на деле одну ее только чтут и ничем иным не занимаются.
Гуттен: Вот тем-то они и заслужили особенно лютую ненависть немцев: они считают нас такими болванами, что о вещах, приобретаемых за деньги, стараются внушить нам мнение, будто вещи эти не продаются и не покупаются, хотя торгуют ими до такой степени открыто, что разрешают Фуггерам устраивать настоящие ярмарки бенефициев. А вот совсем мелочь: я сам купил разрешение есть молоко и масло в пост, и когда бы ни приезжал в Рим в постные дни, не видел ни одной мясной лавки закрытой; а у иных кардиналов скоромное подают во всякое время, вообще не глядя на календарь.
Эрнгольд: Мы-то видели это в Риме, но известно ли тебе, какими проклятиями осыпали недавно граждане Франкфурта стол папских легатов, которые не соблюдают христианских обрядов и в пост без всякого стеснения едят любую пищу?
Гуттен: И трапезуя подобным образом, они, вероятно, милостиво расширили продажу масляных разрешений нашим землякам?
Эрнгольд: От своих обычаев они не отступили ни на волос, а что это губит наши нравы, им и в голову не приходило, иначе бы они не нарушали так открыто церковных правил.
Гуттен: Что же, никто так и не обличил их «деяний»?
Эрнгольд: Нет, обличали, и дело получило громкую огласку.
Гуттен: А как они оправдывались?
Эрнгольд: Говорили, что немецкую рыбу их желудок не принимает.
Гуттен: А народ что?
Эрнгольд: Решил, что вернее всего они денег жалеют: рыба-то стоила дорого.
Гуттен: Отлично подходит к нашей триаде! Впрочем, нужно ли так уж строго присматриваться, какого рода пищей они набивают себе брюхо, проголодавшись? Ведь Христос никогда ни малейшего различия в этом не делал и делать не думал, наоборот, Он учил Апостолов, где бы они ни оказались, есть все, что ни подадут. А после него того же требовал Павел: «Пища, -- говорил он, -- не приближает нас к Богу», и еще: «Все, что продается на торгу, в мясной лавке, ешьте без всякого разбора, не тревожа своей совести». Но уж если собственные их предписания иные, то они и должны указывать нам путь, должны подавать пример в соблюдении порядков, которые ими и установлены. Поистине, бессмысленно пользоваться лазейками и продавать на это разрешения, если сами же прежде запретили. Но пора нам снова заняться триадами. Ты ведь знаешь, как одеваются кардиналы -- за ними тянется свисающая с плеч пурпурная мантия. Намекая на нее, Вадиск говорит, что три вредоносных сирмы волочат за собой римские кардиналы: шлейфы, которые вздымают пыль и засоряют глаза всем, кто следует позади, а иной раз -- и целому Риму; челядь, состоящую обыкновенно из разбойников, взятых прямо с большой дороги, сводников, наемных убийц и развратных мальчишек, из предателей и лукавых куртизанов, словом -- самые бесчестные и безнравственные люди, шайка, запятнанная всеми пороками и преступлениями.
Эрнгольд: Что же ты остановился?
Гуттен: Запамятовал третье. Ага, вот: доходы каждого из них. И так как складываются они целиком из награбленного, украденного и обманом добытого, то сирма эта сметает и уносит все вокруг себя, куда только достанет, а все, что поблизости, портит и развращает, словно заразой какой дышит. Надеюсь, тебе известно, на что живут кардиналы?
Эрнгольд: Что не на свои средства они живут, это я хорошо знаю. К тому же недавно повсюду можно было услышать скорбную песнь о новых «творениях» Льва Десятого: в один день он назначил тридцать кардиналов, которые, по-видимому, из одного яйца вышли, ибо все матерью своей назвали церковь.
Гуттен: И каждого из них он тут же обрядил в новые сирмы, назначив им области за Альпами, в которых они будут обманывать и грабить, то есть продавать духовные должности и учреждать пенсионы. Когда Вадиск заговорил об этом и кто-то его спросил, откуда получает добычу сам папа, раз те угодья для грабежа он уступает другим, он ответил: «Кроме городов, крепостей и обширных владений, к ним прилегающих, ему принадлежат грации и среди них те, которые (называются экспектативными; и, наконец, самый гнусный из обманов -- «соблюдение в сердце» 2
Эрнгольд: Я и сам не могу сдержать вздоха, когда слышу о «соблюдении в сердце» -- до того, говорят, преступна эта выдумка.
Гуттен: На мой взгляд, ни один обманщик не измышлял ничего хуже, ни один мошенник не придумывал ничего преступнее: это побивает все хитрости, оставляет позади все коварные уловки, превосходит всякий срам. Но прежде я хотел бы вскользь упомянуть об ущербе, который наносит Рим нашему народу многими своими действиями, -- не потому, что Вадиск говорил об этом вскользь (он-то ничего не пропускал), а потому, что больше память не удержала.
Эрнгольд: Рассказывай, рассказывай. Решено: пусть снова мучается мой желудок, успевший отвыкнуть от прежней тошноты, проглотим поскорее эту горькую досаду, разбередим затянувшуюся рану. Разумеется, прежде всего Вадиск говорил о куртизанах.
Гуттен: Да, конечно, и немало. Но еще раньше --о том, что ворует папа, а затем -- чем промышляют остальные. Папе принадлежат мантии епископов3, выручка от продажи индульгенций и диспенсаций4, сборы, которые его легаты делают в Германии -- якобы для подготовки войны с турками5, и все, что платят за разные буллы.
Эрнгольд: Оставь ты эти подробности; что нам за разница, какая часть награбленной в Германии добычи попадает в лапы каждого в отдельности, когда все мы скорбим о нашем общем несчастье и,-- если не можем отомстить, потребовать удовлетворения за нанесенную обиду, -- по крайней мере, выражаем свой протест, громко крича о том, как велика наша скорбь! Лучше расскажи сначала о куртизанах,-- то, что слышал от автора этого печального повествования, -- а потом о положении дел в Риме, которое нам самим знакомо и которое мы не раз проклинали -- с немалою для себя опасностью. Но что ты поставишь на первое место, о чем скажешь в последнюю очередь? И вообще, какого порядка следует придерживаться при таком изобилии материала?
Гуттен: Э, порядок! Будто может быть какой-нибудь порядок, когда все перевернуто вверх дном! Впрочем, больше всего меня возмущают их утверждения, что, мол, обижаться на утеснения с их стороны мы не вправе, ибо все предусмотрело конкордатом ', на который они и ссылаются. Эта булла (если только она сохраняется ими в том виде, в каком была написана) налагает на нас ярмо до того тяжкое я постыдное, что тяжелее и постыднее и представить себе невозможно. И все же теперь мы видим, как они выходят за пределы даже этой чудовищной несправедливости,-- так можно ли говорить о каком-то чувстве меры в их злодеяниях? Можно ли надеяться, что их разнузданность когда-нибудь уймется? Эрнгольд: Поистине недостойны были имени германца -- я уж не говорю о титуле германского государя -- те, кто впервые заключили этот бессовестный конкордат с римскими папами. А мы -- трижды глупцы, если располагаем возможностью исправить ошибку, допущенную предками, но вместо того -- живые и отнюдь не слепые -- платим к величайшему для себя ущербу и даже возражать не решаемся, хоть и видим, что зло со дня на день растет. Но, вероятно, сначала их завлекли в эту ловушку хитростью, а не силой.
Гуттен: Ты прав: первое, что их обмануло, было, надо полагать, фальшивое благочестие. Римляне прикинулись, будто заботятся о сохранении единства церкви, и под этим предлогом сосредоточили всю власть в руках своего римского епископа. Он получил право назначать преемников нашим епископам и духовным князьям, если им случится умереть в Риме; если же смерть настигает их в Германии, он утверждает кандидата в сане; первоначально это делалось даром, потом стали требовать выплаты пенсиона в Риме и выкупа за паллий здесь, в Германии. И того и другого добивались не сразу: в первое время назначили сумму столь ничтожную, что ее и в расчет-то никто не принимал, но постепенно она становилась все больше, так что к нынешним дням все успело вырасти во много раз.
Эрнгольд: В результате этого преступного плутовства за паллий епископа Майнцского платят теперь вдвое больше, чем раньше.
Гуттен: Они объясняют это как своего рода наказание. Был в прежние годы один решительный и достойный высокого своего положения епископ, который согласился, чтобы папа утвердил его в сане, но купить паллий не пожелал и твердо стоял на своем. Тогда папа предал его анафеме, а его преемникам, за то что Майнцская, церковь сочувствовала строптивости (так они именуют любое из наших законных требований) своего епископа, назначил впредь и навеки двойной выкуп за паллий: прежде было десять тысяч, теперь взимают двадцать. И мало того, что они ни гроша не уступают -- приходится еще ублажать подношениями всех, кто хоть как-то приложил руку к этому делу: написал два словечка, или оттиснул печать на свинце, или шил эту жалкую накидку, -- а затем, вконец разоряясь, нужно отправлять в Рим многочисленное посольство. Случайся это раз в сто или двести лет -- и то, пожалуй, не следовало бы нам терпеть противных христианской религии нововведений; но ведь в Майнце есть старик, на памяти которого Альбрехт -- восьмой, епископ Майнцский. Вот сколько паллиев было куплено одной только церковью на протяжении жизни одного поколения! Немудрено, что эта церковь так тяжко обременена долгами, а народ настолько разорен поборами, что епископ едва-едва может существовать на свои доходы.
Эрнгольд: Как ты думаешь, если бы кафедра епископа вдруг оказалась свободной, граждане Майнца снова купили бы в Риме паллий, невзирая на крайнюю свою нужду?
Гуттен: Небеса да хранят Альбрехта! Но если с ним что-нибудь приключится -- купят! Уверен, что купят! Христом клянусь, купят!
Эрнгольд: Да ведь денег-то нет и с народа взять больше нечего!
Гуттен: Люди разденутся до гола и сами себя выпотрошат -- лишь бы было что послать в Рим: вот как силен предрассудок! Если же не все граждане на это согласятся, найдется человек, который, желая стать епископом, купит паллий за собственные деньги.
Эрнгольд: И тогда уж никаких выборов не будет?
Гуттен: Разумеется, ибо бедняка с пустым кошельком папа сочтет недостойным сана, а богача утвердит. Нет, право, разумно, как я вижу, научились поступать германские каноники, заботящиеся о доброй репутации римского пастыря!
Эрнгольд: Что же они делают?
Гуттен: А вот что: если у церкви нет денег, а народ с трудом платит налоги, они выбирают кого-нибудь посостоятельнее, кто может выдержать все эта расходы,-- даже если всем остальным требованиям он не отвечает.
Эрнгольд: Стало быть, по праву нас упрекают в подлой рабской покорности: ведь мы сами отдали себя в рабство; и нечего говорить о несправедливости там, где все совершается по доброй воле.
Гуттен: Это верно, но они-то вдобавок изображают грабеж в виде заслуги и хвастаются, будто неусыпно пекутся о наших душах и оказывают нам благодеяние, следя, как бы высокого места не занял недостойный. Одним словом, громоздя одну несправедливость на другую, они еще хотят, чтобы обиженные казались обласканными.
Эрнгольд: А если народ взбунтуется и рыцарское сословие соблаговолит избрать порядочного епископа, который денег не только что не имеет, но и не желает иметь и который запретит каноникам посылать в Рим даже нищенский выкуп за паллий, откуда бы ни поступали для этой цели взносы,-- разве не был бы такой поступок добрым примером для других церквей Германии?
Гуттен: Нет, это бесполезно. Всегда найдутся государи, которые заплатят за паллий, и папа назначит их епископами; ссылаясь на законы, они силою заставят повиноваться и простолюдинов и рыцарей и будут править вопреки желанию всего народа. Так вспыхнула Майнцская война, которую помнят еще наши отцы: была распря между епископами, одного из которых выбрали каноники, а другого утвердил римский первосвященник; город был взят и отдан солдатам на разграбление, а церковь жестоко пострадала.
Эрнгольд: Теперь я понимаю, каким образом папы без труда достигают того, что в Германии нет неугодных им епископов и что поступающие доходы вполне утоляют их алчность.
Гуттен: Да что ты, ведь она неутолима -- каждый следующий паллий дороже предыдущего, и прибыль, которую выкачивают из нас римляне, все растет и растет.
Эрнгольд: А потому я уверен, что лишь одно лекарство способно исцелить этот недуг: единодушие германского народа в тот день, когда, приняв смелое и достойное решение, он стряхнет это ярмо и, сбросив бремя не только тяжкое, но и позорное, доставляющее бесчестие всякому, кто его несет, объявит себя свободным. Боюсь только, как бы не помешали предрассудки, пустившие слишком глубокие корни в душах наших соплеменников.
Гуттен: Не бойся, не помешают; более того: вместе с ярмом исчезнут и предрассудки, и германцы поймут, сколь отлична служба истинному Богу от идолопоклонничества папской тирании. Они увидят, что все их затраты на этих римлян служат не делам веры и благочестия, а питают источники гнусной роскоши последних негодяев; увидев это, они уже никак не смогут верить, что их щедрость находит себе доброе применение. Они поймут далее, что из их пожертвований ни гроша не поступает ни в храмы Божии, ни на общественные нужды, но все целиком уходит на поддержание злейших преступлений -- к великому нашему позору и ущербу, а также к повсеместному поношению нашей религии среди язычников. Ведь для нас, христиан, нет упреков позорнее, чем когда осуждают образ жизни этих подлых римлян, ибо они -- всему голова, а если голова больна и в расстройстве, как можно поверить, что тело здорово?
Эрнгольд: Телу тоже приходится до крайности худо. Но ты полагаешь, что тело будет жить, если мы отсечем эту больную голову?
Гуттен: Тело без головы жить не может, да и нет необходимости не носить голову, нужно просто вырезать то, что испорчено, а потом обратиться к лекарствам. Подражая разумному врачу, следует устранить причину болезни и вырвать корни, ее питающие, тогда, изголодавшись и лишившись сил, она мало-помалу пройдет и исчезнет без следа. Исцелить эту голову можно, но очень трудно, потому что лечение мучительно.
Эрнгольд: Я надеюсь, что когда священники расстанутся с роскошью и вернутся к делам благочестия, когда, дабы направить их по пути воздержания и умеренности, их оградят от злых соблазнов -- от этих богатств, от этой порочной распущенности,-- дух любостяжания, который развращает их сильнее всего прочего, уступит место непритязательности нужды и нравственной чистоте бедности. Ибо, как говорит греческий поэт1:
Гуттен: Это верно, однако многим до того сладка эта болезнь, что они питают отвращение к здоровью, предпочитая навсегда остаться больными.
Эрнгольд: Но болеть им не позволят. Среди недугов это единственный, который занемогшим доставляет удовольствие, а всем, кто с ними общается, грозит гибелью.
Гуттен: Значит, нужно лечить, как бы ни противились этому больные.
Эрнгольд: Но немалая часть их, если нельзя будет болеть, пожелает сложить с себя сан.
Гуттен: Ко всеобщей пользе и выгоде: меньше будет бездельников, которые всем в тягость и едва ли кому-нибудь полезны.
Эрнгольд: Христос-Спаситель да устроит так, чтобы поскорее пришел этот час!
Гуттен: Непременно придет, потому что зло добралось до самой вершины, и, так как дальше подниматься некуда, оно должно пасть.
Эрнгольд: Тогда едва ли один из сотни останется в духовном звании.
Гуттен: И священников будет еще вполне достаточно, если оставить каждого сотого. Но тогда все будет по-другому. Когда б не слово «брать», не знали б люди зла (греч.).
Эрнгольд: Как же?
Гуттен: Точно не знаю, но лишь предчувствую что-то иное; а Вадиск считает, что духовные должности перейдут к самым лучшим и достойным, которые не будут проводить жизнь в безделии только потому, что они -- священники, но именно потому и станут священниками, что каждый удостоверится в их трудолюбии; они посвятят себя всему государству и будут отличаться от остальных лишь большей непорочностью жизни и особенно ревностной заботой об общественном благе.
Эрнгольд: И они будут женаты?
Гуттен: Да, если пожелают, -- чтобы не было больше повода к блуду.
Эрнгольд: Это мне нравится. Тогда и нам ничто не помешает сделаться священниками.
Гуттен: Я полагаю. Вадиск, во всяком случае, раньше этого принять сан не захочет -- так всё ему противно в духовном сословии, и в первую очередь город Рим, которого, по-видимому, никто не проклинал красноречивее... Он напомнил мне о многих любопытных вещах, и между прочим вот о чем; еще на памяти людей папа назначал лишь князей церкви и утверждал избрание епископов, а теперь нашли способ превратить в доходную статью посвящение прелатов, деканов и каноников, -- и это не только в папские месяцы, уже давно присвоенные Римом, но даже если вакансия откроется в дни, принадлежащие ординариям; тут они неукоснительно соблюдают знаменитый конкордат государей. По этому поводу Вадиск тонко заметил: «В трех вещах,-- сказал он,-- Рим постоянно ощущает недостаток: в епископских мантиях, папских месяцах и аннатах».
Эрнгольд: Мне казалось, что их больше, чем достаточно.
Гуттен: А им -- наоборот, потому что алчность их ненасытна. Если бы они считали, что епископы платят за утверждение в сане достаточно, то уж не касались бы низших должностей, и если бы довольствовались добычей своих шести месяцев, не врывались бы силой в свободную часть года; и не повышали бы под разными предлогами аннатов, если бы в Германии умирало достаточно большое (по их подсчетам) число священников. А у куртизанов -- свои доходы, и к тому же огромные. Этих господ используют в качестве застрельщиков во всяких делах, между прочим они славно оберегают «привилегию челяди». Если умирает кто-нибудь из приближенных папы, кардиналов или даже обыкновенного конюха в Риме, его приходы и должности, в соответствии с конкордатом, переходят в распоряжение папы, который их и раздает; каждый корыстолюбец и скупец прежде всего заботится о том, как бы попасть в разряд «приближенных», так как они скорее остальных достигают успеха в своих хлопотах, и бесчисленные толпы их наводняют Рим.
Эрнгольд: Но мне случалось видеть, как господа «приближенные», наравне с прочими, за деньги покупали то, чего добивались.
Гуттен: Приходится покупать -- ведь в Риме ничто и никому даром не дается. Но не будь они «приближенными», им бы и купить не позволили.
Эрнгольд: Получается, что одному только Риму дарована привилегия пользоваться выгодами симонии, в остальных же местах это -- преступление, ни с чем не сравнимое... А если порой несколько «приближенных» сразу сцепятся друг с другом, что решит их спор? Я думаю, что победу одержит тот, кто даст больше всего денег или предложит самую высокую цену.
...Подобные документы
Исследование эпохи упадка Византии (XI век) как определяющего фактора формирования взглядов Михаила Пселла. Влияние кризиса императорской власти на содержание "Хронографии". Особенности передачи власти в Византийской империи в изложении Михаила Пселла.
дипломная работа [10,1 M], добавлен 24.06.2017Процесс формирования централизованной страны и монархической власти в Московском государстве, утверждение императорской власти в Российской империи. Обряд венчания на царство как символ власти. Появление регалий и атрибутов государственной верхи.
реферат [24,9 K], добавлен 08.02.2015Роль личности Николая II в кризисе Российской империи. Влияние Распутина на императора. Кризис Российской империи - кризис императорской власти. Предпосылки кризиса имперской структуры как противоречия в экономике. Политические предпосылки кризиса.
реферат [46,9 K], добавлен 09.12.2008Роль императора и императорской власти в Японии на протяжении всей истории страны, их значение на современном этапе. Императорская власть как сакральный символ, неотделимый от истории и культуры страны. Истоки императорской власти: мифология и реальность.
дипломная работа [1,3 M], добавлен 21.04.2014Антикатолические памфлеты и революционные народные массы в борьбе с церковной иерархией. Ульрих фон Гуттен как выдающийся член "эрфуртского кружка" и самая яркая фигура немецкого гуманизма. Суждения Гуттена о римско-католической церкви и папстве.
курсовая работа [70,0 K], добавлен 29.06.2017Представление о власти императора в Византии. Проблема происхождения власти. Закон о престолонаследии. Право на выступление против власти. Императорская власть и Сенат. Центральное управление, ближнее окружение императора, местное самоуправление.
дипломная работа [151,1 K], добавлен 14.06.2017Принятие Конституции Германской империи 1871 г. Высшие органы власти империи. Сложные социально-экономические процессы на пути исторического развития объединенной Германии XIX в. Канцлерство Бисмарка. Возникновение рабочей Социал-демократической партии.
реферат [16,3 K], добавлен 28.01.2009Германский союз, реакционное пруссачество и "система Меттерниха". Экономический строй германских государств и Австрийской империи. Борьба с реакцией в Германии, карлсбадские постановления. Всеобщий германский рабочий союз, Лассаль и лассальянство.
реферат [38,9 K], добавлен 16.02.2015Формальности "фрейлинского коридора". История возникновения и характеристика должности. Источники пополнения штата. Материальное обеспечение фрейлины, престиж должности, замужество и карьера, образ жизни. Отношения с членами императорской фамилии.
дипломная работа [126,7 K], добавлен 07.06.2017Полоса тяжелого политического кризиса в римской империи IV в. Варваризация и процесс распада империи. Битва на Каталаунских полях. Рим под властью Рицимера: агония Западной Римской империи. Низложение Ромула Августула и конец Западной Римской империи.
курсовая работа [47,9 K], добавлен 24.09.2011Приход к власти императора Тиберия, направления его политики. Государственно–правовая система принципата. Укрепление механизмов функционирования и взаимодействия структур власти при императоре Тиберии. Отношения власти и общества в Римской империи.
курсовая работа [1,9 M], добавлен 13.12.2013Политическая и духовная власть Султана, передача наследования трона (система кафес). Полномочия великого визиря. Заседания августейшего совета, Дивана. Практика подбора служителей, администраторов и военных. Осуществление правосудия в Османской империи.
реферат [19,2 K], добавлен 26.07.2010Становление монгольской империи: возникновение государства Бохай, приход к власти Чингисхана и его военные походы. Причины завоевательской политики монгольского государства. Влияние монголо-татарского ига на формирование государственности Древней Руси.
реферат [30,1 K], добавлен 26.12.2014Понятие о культе императора в Древнем Риме. Учение ранней Церкви об императорской власти. Религиозные взгляды царя Ивана IV на самодержавную власть в государстве в контексте богословского учения по данному вопросу в рамках учения Православной Церкви.
дипломная работа [154,7 K], добавлен 27.06.2017Органы власти и управления. Создание Танской империи. Общественный и государственный строй Танской империи. Правление императора Сюаньцзуана (713-765). Надельная система и ее крушение. Особенности кризиса феодальных отношений в Китае в XVI-XVII веках.
реферат [19,0 K], добавлен 26.05.2010Этапы становления раннефеодального Аксумского царства до XVI в. Причины и следствия тридцатилетней войны. Социально-экономическое и политическое развитие Эфиопии в XV в. Политическая централизация и объединение страны под эгидой императорской власти.
курсовая работа [54,0 K], добавлен 16.02.2011Периоды эволюции Османской империи и их характеристика. Легенды и действительность возникновения империи османов. Описание османских правителей и их вклад в развитие империи. Подъем династии Османов, эпоха расцвета и причины заката Османской империи.
реферат [26,1 K], добавлен 25.07.2010Образование и основные этапы развития империи Маурьев, ее яркие представители и направления политической деятельности. Общественно-экономический строй империи. Развитие земледелия, ремесла и торговли, сельская община. Образование империи Гуптов.
презентация [438,3 K], добавлен 23.10.2013Женщина в социальной жизни римского общества, способы прихода к власти. Политическая деятельность императриц. Женщина в духовной жизни империи. Культ Весты и коллегия весталок. Анализ личностей императриц, сыгравших значительную роль в истории Империи.
дипломная работа [143,2 K], добавлен 11.12.2017Централизованная монархия, управляемая императором в Византии (василевс). Права и функции василевса. Ограниченность судебного иммунитета. Пожалование податных привилегий (экскуссий) как исключительный акт императорской милости. Элементы частной власти.
реферат [29,6 K], добавлен 31.08.2009