"Цицерон" Ф. Тютчева в литературном каноне

Современные исследования литературного канона и теория мемов. Революционное время — первое тридцатилетия XX века: начало канонизации. Кровавая звезда римской славы и советская символика. Альтернативный способ взаимодействия с каноническим текстом.

Рубрика Литература
Вид дипломная работа
Язык русский
Дата добавления 23.08.2020
Размер файла 166,8 K

Отправить свою хорошую работу в базу знаний просто. Используйте форму, расположенную ниже

Студенты, аспиранты, молодые ученые, использующие базу знаний в своей учебе и работе, будут вам очень благодарны.

Многим из нас довелось «посетить сей мир в его минуты роковые», довелось быть соучастниками или свидетелями этих наиболее крутых из крутых изломов истории. Нам известно, что эта эпоха не только явилась одной из самых потрясающих в истории человечества по масштабу событий, по их драматизму, по эмоциональному накалу. Никогда, вероятно, сила обновления не была так всезахватывающа, никогда она не брала так глубоко внутрь в социальном и умственном смысле, никогда не ставила так много вопросов перед человеческим сознанием [Зелинский 1962: 6].

В этом фрагменте отчетливо видно, что человек XX века противопоставлял свое время предыдущим эпохам. Зелинский с восхищением описывает те глубокие трансформации, которые происходили с Россией и миром в целом в первое тридцатилетие века. Важно, что Зелинский видит разницу между поворотными событиями прошлого и настоящего. Сила социальных изменений для его современника оказывается сопоставима по мощи с военными сражениями прошлого. В процитированном тексте также обращает внимание функция цитаты из «Цицерона», которую Зелинский использует как устойчивое сочетание, выражающее конкретный смысл и не нуждающееся в авторской атрибуции.

Среди мемуарных вхождений «Цицерона» есть еще несколько текстов, авторы которых ставили XX век выше в историческом смысле, чем XIX. В 1928 г. П.Г. Антокольский видел, как какая-то женщина в Парижском театре выбросила своего мужа из ложи на сидящих в партере зрителей. Вспоминая подобные происшествия, Антокольский цитирует фрагмент второй строфы «Цицерона» от «Счастлив, кто…» до «…собеседника на пир» и комментирует тютчевские строки следующим образом:

Не в первый раз такое случилось со мной. На этот раз я отверг тютчевскую строфу, как недостаточную формулировку того, что пело во мне. То были слова девятнадцатого века, не знавшего роковых минут, мыслимых только в двадцатом, идущем своей незастрахованной дорогой, -- в прекрасном веке и одновременно ужасном [Антокольский 1972: 158].

Главное отличие между XIX и XX вв. заключается в том, что во время первого тридцатилетия XX века мало кто оставался безучастным по отношению к происходящим событиям. По сравнению со второй половиной XIX века, это был период созидательного действия. Илья Эренбург в романе «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» (1922), охватывающем события революции и Первой мировой войны, вывел в герое-повествователе человека, сожалеющего о своей вынужденной безучастности:

Сейчас под окном делают -- не мозгами, не вымыслом, не стишками, -- нет, руками делают историю. "Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые..." Кажется, чего лучше -- беги через ступеньки вниз и делай, делай ее, скорей, пока под пальцами глина, а не гранит, пока ее можно писать пулями, а не читать в шести томах ученого немца! [Эренбург 1990: 380].

Существенна разница между восприятием революционных лет Брюсова, Маклакова и Эренбурга. К моменту начала движения России от монархии к «диктатуре пролетариата» Брюсов и Маклаков, которые были на 15--20 лет старше Эренбурга, относились к переменам осторожнее, чем более молодое поколение. Позднее -- в мемуарах «Люди, годы, жизнь» (1960--1967) -- Эренбург, тоже цитируя Тютчева, уже от своего имени будет размышлять о модели «Цицерона»:

«“Он их высоких зрелищ зритель…” А на самом деле, когда история переходит со страниц учебника на окрестные улицы, ничего нет глупее и унизительнее роли зрителя. <…> Участник событий понимает куда больше, чем холодный наблюдатель; слепота поражает не того, кто любит и ненавидит, а того, кто пытается, сидя в зале, расшифровать мелькающие кадры фильма» [Эренбург 2000: 29].

В текстах, отражающих действительность первой трети XX века, тютчевские слова о зрителе часто вызывали полемическую реакцию у их авторов. Гораздо раньше Максим Горький в письме Ф.В. Гладкову от 17 апреля 1927 г. точно так же противопоставит участника зрителю: «У нас любили цитировать Тютчева: “Блажен, кто появился в мир, В его минуты роковые” -- в качестве зрителя. Ныне эпоха внушает: будьте деятелем! И -- будут. Не отвертятся. Никак не отвертятся. Это и воспитает каких-то новых людей, не похожих на нас» [Горький 1963: 96]. Горький придерживался большевистских взглядов, поэтому для него важна идея реализации созидательного потенциала каждого человека.

Скорее всего, отрицание позиции зрителя связано с критическим отношением к пассивности русского XIX века: если, по выражению Антокольского, XIX век «не знал “роковых минут”», то не знал их Тютчев, которых прожил основные события русской и европейской истории в роли наблюдателя, а не участника. Эренбург справедливо полагает, что Тютчев не был активным творцом истории своего времени, несмотря на занимаемые им служебные посты. Модель «Цицерона», вопреки ее «деятельной» контринтерпретации, сформулированной в XX веке, не подразумевает необходимости участия в поворотных событиях. Она воплощает концепцию в духе гегельянского историзма, в рамках которой познание «духа истории» приводит человека к «абсолютному примирению» и превращает его в «самосознающего субъекта». Лишенное оценки созерцание настоящего делает человека самодостаточным и позволяет ему смириться со внешними обстоятельствами. Однако перемены, запущенные в начале XX века, требовали, чтобы новые поколения были смелее и деятельнее предыдущих -- об этом и писал Горький Гладкову.

Большинство проанализированных нами воспоминаний: Маклакова, Эренбурга, Зелинского, Антокольского -- создавались сильно позже революции и гражданских войн, но все-таки мы можем говорить о том, что идея о двух поколениях: старом и новом -- действительно присутствовала в культурном поле начала XX века. Противопоставление «чеховского» и «революционного» поколений, сформулированное Брюсовым в 1920 г., в несколько ином виде возникает в предисловии к «Запискам социалиста революционера <sic!>» (1922), написанных видным революционером В.М. Черновым:

«Бывает два рода поколений. Одни Ї вступают в жизнь, раскрывают глаза на все, что творится вокруг, в светлые эпохи, так сказать, мировых торжеств, праздников истории. Ф. Тютчев однажды написал: “Блажен, кто посетил сей мир / В его минуты роковые; / Его позвали всеблагие, / Как соучастника на пир. / Он их высоких зрелищ зритель…” Тем более блажен тот, чья духовная жизнь начинается под аккомпанемент торжественного походного марша истории. <…> Других Ї пасынков своих Ї судьба бросает на свет в серые будни, в тяжкие моменты попятного движения истории, когда если и идет работа подготовления лучшего будущего, то черновая работа, лишенная внешнего драматизма и ярких красок» [Чернов 1922].

Чернов и Брюсов родились в 1973 году и оба выросли в «чеховской России», и, думается, что, говоря о «революционном поколении», Чернов имеет в виду не тех своих современников, которые значительную часть жизни прожили при царе. Ниже он пишет о том, что только поколение, «счастливо пережившее» в раннем возрасте подобные испытания, способно до старости сохранить «неугасимую жажду яркой жизни» [Чернов 1922] и избежать усталости от постоянного бытия в истории. Выражение о «счастливом проживании» столь серьезного исторического опыта может показаться лукавством или излишним радикализмом бывалого революционера, но, судя по всему, Чернов имел в виду описанную выше гегельянскую модель восприятия истории. Человек, живущий в «переломную эпоху», счастлив только тем, что он живет в это время, вне зависимости от того, какой опыт: счастливый или трагический -- он приобретает в процессе исторического бытия. В этой связи чрезвычайно показательна (бес)сознательная ошибка, которую Чернов допускает в цитате, заменив «собеседника» на «соучастника». Любопытно, что Чернов использует слово «соучастник» в его архаичном нейтральном значении, поскольку в XX веке «соучастником» называли только человека, причастного к каким-либо преступлениям. Таким образом Чернов отказывается от идеи чистого созерцания, но сохраняет мысль об имманентной самодостаточности субъекта, проживающего исторический опыт.

Много позже такую же лексическую замену совершит Дон Аминадо в мемуарах «Поезд на третьем пути» (1954): «…в душах неоперившихся птенцов, слетевшихся из дальних захолустий, бурлили не только чувства гордости и любви к отечеству, но и особые чувства хвастливого удовлетворения и самоутешения, подкрепленного стихами Тютчева: “Его призвали всеблагие, / Как соучастника на пир…”» [Аминадо 2001: 78]. Думается, что в обоих случаях речь идет не о случайной ошибке. Вполне возможно, что вариант чтения «Как соучастника на пир» реплицировался в русском культурном поле начала XX века наравне с другими мемами «Цицерона» и воспринимался как удачная шутка, реагирующая на возрастающую каноничность тютчевского текста.

Определенно, многие свидетели русских революций вовлекались в происходящие события, если не через прямое действие, то через положительный эмоциональный отклик. Однако, герой романа В.В. Вересаева «В тупике» (1923) Дмитрий -- молодой офицер добровольческой армии -- так отзывается о времени, в котором ему довелось жить:

- Катя! Мне так ничего не хочется! Так не хочется! Одного только хочется: чтоб был мне какой-нибудь тихий уголок, чтоб никто не тревожил, и чтоб переводить Прокла.

Блажен, кто посетил сей мир

В его минуты роковые…

Не пожелал бы я никому этого блаженства!

- Неужели же тебе не интересно сейчас жить?

- Совсем не интересно. Гораздо интереснее было бы изучать все это, как давно минувшее.

- …какая-то полная атрофия активности. Там, где нужно мыслить, изучать, искать, у меня энергия неистощимая. Но где в жизни хоть шаг нужно сделать самостоятельный, меня отчаяние охватывает, и сама жизнь становится скучной, грубой и темной… [Вересаев 1990: 403--404]

Несмотря на то, что роман Вересаева -- художественный, а не документальный текст -- описание позиции Дмитрия по отношению к современному ему миру стоит воспринимать серьезно. Каковы бы ни были идеализированные построения политиков-революционеров о поколении людей, всегда сохраняющих интерес к совершающимся преобразованиям, в реальности они оказываются недостижимы. Интуитивно кажется естественным, что психика многих людей неспособна выдержать постоянную вовлеченность в события, совершающиеся одно за другим и не имеющих конца, который можно было бы предсказать, находясь в настоящем. «Самостоятельный шаг», о котором говорит Дмитрий, -- это и есть готовность человека быть создателем «нового мира». В структуре человеческого мышления и восприятия действительности существует непрограммируемый историей фундамент. Как будет видно из более поздних текстов, у людей, родившихся во время революции и сильно позже нее, не выработалась привычка к проживанию сложного исторического опыта.

Модель «Цицерона» органично вписалась в культурно-историческую среду начала XX века, потому что снабжала первых реципиентов инструкциями о том, как можно вести себя в новой реальности. Первыми агентами репликации мемов «Цицерона» были люди, привыкшие интегрировать литературные сценарии в свою жизнь. В «Окаянных днях» (1925) И.А. Бунин писал, что «литературный подход к жизни отравил» его современников [Бунин]. Писатель весьма пессимистично оценивает события первой четверти века и их восприятие, установившееся в начале века:

«Когда совсем падаешь духом от полной безнадежности, ловишь себя на сокровенной мечте, что все-таки настанет же когда-нибудь день отмщения и общего, всечеловеческого проклятия теперешним дням. Нельзя быть без этой надежды. Да, но во что можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о человеке?

Все будет забыто и даже прославлено! И прежде всего литература поможет, которая что угодно исказит, как это сделало, например, с французской революцией то вреднейшее на земле племя, что называется поэтами, в котором на одного истинного святого всегда приходится десять тысяч пустосвятов, выродков и шарлатанов.

Блажен, кто посетил сей мир.

В его минуты роковые!

Да, мы надо всем, даже и над тем несказанным, что творится сейчас, мудрим, философствуем» [Там же].

Несмотря на то, что Бунин не вступает в открытую полемику с Тютчевым, цитата из «Цицерона» использована Буниным в горько-ироническом ключе и, по-видимому, является реакцией на широкую репликацию текста в современном писателю культурном поле. Бунин критикует настроения конца 1910-х гг., распространенные в кругах творческой интеллигенции. Он пишет не только о том, что будущие поколения писателей прославят потрясения, охватившие революционную Россию, но и об искаженном восприятии действительности, зародившемся в начале XX века и длящемся вплоть до конца 1920-х гг См. в этой связи выдержку из книги одного из первых советских урбанистов Н.П. Анциферова: «Последняя часть отдела, трактующего о жизни города, покажет нам город в “его минуты роковые” -- в необычной обстановке войны и революции, нарушающей правильное течение его жизни. Нам, пережившим, а отчасти еще и переживающим эпоху великих потрясений, картины эти знакомы и близки не менее, чем повседневная жизнь родного города. Многое из недавнего прошлого уже отошло, но наше поколение воспиталось на этих картинах и будет помнить их всю жизнь» [Анциферов 1926: 25]. Заметим также, что Анциферов был одним из представителей русской интеллигенции, склонных проецировать свою жизнь на жизнь Герцена [Паперно 2010]. Судя по всему, его восприятию истории была близка философия «гегельянского историзма». . Период с 1918 по 1920 гг., во время которого сделаны бунинские записи из книги «Окаянные дни», -- это время, когда многие интеллектуалы с восторгом приняли Революцию 1917 г. Значительную роль в канонизации «Цицерона» в обозначенный период сыграла известная статья Блока «Интеллигенция и революция» (1918), идеи которой перекликаются с мыслями из брюсовского предисловия 1903 г. о «наших днях»:

Мы, русские, переживаем эпоху, имеющую немного равных себе по величию. Вспоминаются слова Тютчева: “Блажен, кто <…> Он их высоких зрелищ зритель...” Не дело художника -- смотреть за тем, как исполняется задуманное, печься о том, исполнится оно или нет. У художника -- все бытовое, житейское, быстро сменяющееся -- найдет свое выражение потом, когда перегорит в жизни. <…> Дело художника, обязанность художника -- видеть то, что задумано, слушать ту музыку, которой гремит “разорванный ветром воздух”.

Что же задумано?

Переделать все. Устроить так, чтобы все стало новым… [Блок 1962: 11--12]

Блок видел в современном ему историческом процессе источник жизненной силы и вдохновения, которые охватывали не только прямых участников революции, но и творческую интеллигенцию. Художник у Блока -- такой же демиург, как и политические революционеры, который должен не только отобразить полученный опыт в своем произведении, но и обновить искусство как таковое, чтобы идеальная и объективная реальности соответствовали друг другу.

В том же духе о творческом потенциале революции рассуждал философ Н.В. Устрялов в книге «Под знаком революции» 1927 г.:

Путь права есть путь от одной исторической катастрофы к другой. Человечество отдыхает на этих переходах, и в том их огромное благотворное значение. Но уж так устроен человек, что затянувшийся отдых ему непременно начинает надоедать. Вот почему в периоды «исторических затиший», исторических будней люди тоскуют по бурям Ї “Как будто в буре есть покой…” Вот почему так проникновенно пишет Тютчев о блаженстве того, “Кто посетил сей мир / В его минуты роковые: / Его призвали Всеблагие, / Как собеседника на пир…” И вот почему все истинно творческое в истории, как и в жизни, покупается не даром, рождается в страданиях [Устрялов 1927]

Через 10 лет после Октябрьской революции и через несколько лет после Гражданской войны Устрялов размышляет о жертвах, которые людям приходится платить в процессе перехода от «старого мира» к «новому». Напомним, что изначально эти мысли были свойственны старшему, «чеховскому поколению», но со временем и более молодые поколения, пережившие сталинские репрессии и Великую Отечественную Войну, столкнулись c трудностью переходных моментов.

Завершая параграф о первой трети XX века, перечислим основные тенденции, которым в этот период следовала репликация «Цицерона». Текст стихотворения был интегрирован в русское культурное поле Брюсовым в 1903 году и уже тогда связывался с идеей об уникальном историческом опыте, объединявшем брюсовских современников. Постепенное проживание общего «катастрофического опыта»: Революции 1917 г., Первой мировой войны и Гражданских войн -- привело к возникновению полярных точек зрения. Плюрализм мнений естественен при рассмотрении практически любого вопроса, поэтому нам кажется важным акцентировать внимание на ином процессе, а именно на конструировании в этот период дистанции между XIX и XX веком. В размышлениях Брюсова о разных поколениях -- «старом» и «новом» -- цитаты из «Цицерона» функционируют в качестве общего знаменателя. Несмотря на разные политические взгляды, точкой соприкосновения для всех становится проживание общего исторического опыта. При этом люди, одобрявшие происходящие изменения (Чернов, Горький, Антокольский, Эренбург), критиковали «созерцательную» трактовку модели «Цицерона». Они сознавали себя и своих современников «счастливыми» или «блаженными», но, тем не менее, настаивали не на пассивном, а на активном участии в совершавшихся преобразованиях. Такой позиции могли придерживаться не только революционеры (Чернов), но и поэты (Блок). В этот период мемы из «Цицерона» реплицируются в качестве инструкций, которые транслируют идеализированно высокую модель поведения в духе гегельянского историзма. Однако литературные сценарии восприятия объективной реальности не всеми воспринимались положительно (Бунин, Вересаев). Идеи, транслируемые мемами «Цицерона», приносили ситуативную пользу, так как подбадривали человека, столкнувшегося с большой историей. Однако, в длительной перспективе эта идея начала подвергаться критике, поскольку постоянное бытие в трансформационной эпохе не приносило человеку ощутимой выгоды.

Из фрагментов, процитированных в настоящем параграфе, видно, что в описываемый период были канонизированы два основных мема «Цицерона»: строки «Счастлив, кто посетил сей мир / В его минуты роковые!» и словосочетание «роковые минуты». Первые две строки второй строфы использовались, как правило, в качестве поэтической иллюстрации, а словосочетание «минуты роковые» уже стало входить в язык как самостоятельное средство номинации современных реалий (Брюсов, Маклаков, Анциферов). Словосочетание «высоких зрелищ зритель» не воспринималось в этот период как соответствующее духу эпохи.

2.3 Конец 1930-х -- начало 1940-х гг.: вопрос о блаженстве

Основной корпус текстов, анализируемых в настоящем параграфе, -- это письма и дневниковые записи, датируемые либо 1941-м, либо 1945--1946-м гг. Соответственно, их написание мотивировано либо началом Великой Отечественной Войны, либо ее окончанием. Оба события стали поворотными в судьбах переживших их людей и в корне изменили траекторию формирования коллективного опыта.

Коллективный опыт первого тридцатилетия XX вв. во многом определялся революциями и Гражданской войной. После образования в 1922 г. СССР все значимые изменения во внутренней жизни страны диктовались политикой Сталина. Нам не удалось найти воспоминания, написанные непосредственно в годы Большого террора, но некоторые тексты, написанные позднее, содержат рефлексию об этом периоде. Отсутствие мемуаров, написанных в 1930-х гг., судя по всему, объясняется опасностью выражать собственные мысли о происходящем вокруг даже в формате личных записей. Единичные фрагменты демонстрируют, что в период 1930-х гг. все больше людей, заставших революции 1905 и 1917 гг., Первую мировую войну и пострадавших в ходе сталинских репрессий, начинают задумываться о том, насколько постоянное бытие в «большой истории» в целом соответствует их ожиданиям от жизни. Вступление СССР во Вторую мировую войну реструктурировало массовое восприятие настоящего. В этой ситуации фокус всеобщего внимания переместился с наблюдения за переменами и борьбой интересов внутри страны на страх перед потенциальной потерей национальной независимости и государственной автономии.

Количество текстов, написанных в 1930-х гг. и осмысляющих текущий опыт их авторов, крайне мало. Наш корпус включает три текста, датированных указанным периодом: роман С.Ф. Буданцева «Писательница» (1933--1936), дневниковая запись Б.Ю. Поплавского 1934 г. и письмо Марины Цветаевой 1938 г. Эти тексты объединяет их непубличный статус: роман Буданцева был издан лишь в 1959 году, а дневники Поплавского и письма Цветаевой, будучи интимными документами, не подразумевали публикации, по крайней мере, при жизни авторов.

В этих текстах нет упоминаний о Сталине и его политике, но прослеживается осмысление аккумулированного к тому моменту исторического опыта.

«Блажен, кто посетил сей мир / В его минуты роковые…» Но оттого что она явилась сюда не то слишком рано, не то слишком поздно, но именно в роковые минуты, ей не раз и не два хотелось зарыдать. К признакам своего несвоевременного появления в роковые, «тацитовские» времена писательница относила свою деликатность, любовь к людям, слезы от самой крохотной обиды, гордость, знание французского языка, страх написать слово «бог» с маленькой буквы, терпимость к чужим мнениям и самостоятельность своих, манеру извиняться, когда толкает другой, «почти адекватное» понимание Тютчева, уважение к чужому труду и честность в обращении с чужими вещами <…> Весь этот ворох <…> она располагала так, что из всего этого получалось некое благообразное чучело, напоминающее идеал довоенного интеллигента, каким его себе рисовали развитые воспитанники старших классов средних учебных заведений. Чучело могло даже казаться прекрасным, но уже никто на него не походил, а если вдруг и намечалось хотя бы легкое сходство, оно возбуждало лишь чиханье, как вынутая из нафталина шуба» [Буданцев 1988: 233].

Буданцев описывает писательницу комически. Она деликатна и терпима по отношению к другим, однако отдельные черты ее характера, например: чрезвычайная ранимость или страх написать слово «бог» с маленькой буквы -- вызывают у читателя улыбку и напоминают о чеховской интерпретации «маленького человека». Любопытно, что в набор «интеллигентских качеств» попадает знание и понимание поэзии Тютчева. Думается, это связано с поддерживавшимся, начиная с 1850-х гг., отношением к поэзии Тютчева как к поэзии, которую может оценить только настоящий ценитель литературы. Несмотря на то, что тютчевские тексты входили во многие хрестоматии, их составители делали упор в основном на натурфилософскую лирику. Реканонизация тютчевского наследия символистами также сопровождалась идеей о крайней сложности его поэзии для понимания неискушенным читателем. Трепетное отношение к поэзии Тютчева, судя по всему, является еще одной стереотипной чертой интеллигента «старого мира».

Разумеется, писательница предстает в качестве интеллигентки лишь с формальной точки зрения, на чем Буданцев акцентирует внимание читателя. Ее образ соответствует представлению о «довоенном интеллигенте» с точки зрения школьников, что свидетельствует о его комической типизации. Сравнение писательницы с чучелом указывает на ее омертвелость, поскольку она не готова отказаться от модели поведения, принятой «в старом мире». В портрете писательницы обращает внимание ее беспомощность, однако создаваемое Буданцевым положение жертвы есть следствие личного выбора героини. Повествователь отмечает, что писательница могла бы воспринимать революцию гораздо глубже, если бы не мыслила старыми идеалами и схемами. В тексте довольно резко критикуется проблема соотношения личного и исторического опыта, понятая с точки зрения интеллигента:

«Мы знаем эти интеллигентские умы, отвлеченные, схематические и неподвижные, представляющие себе революцию и всякое общественное движение только "лично", то есть в постоянной примерке к собственному, сложившемуся в годы вхождения в зрелость вкусу. В конечном счете именно сами они остаются внакладе, будучи не в состоянии согласовать поступь событий со своими желаниями, страстями, стремлениями, всем укладом личного быта. А так как поступь революции сильнее их частных порываний, то им ничего не остается, как считать доказанным, что жизнь непременно должна терзать всякого несогласованностью между личным и общественным. И, лелея такую мыслишку, они преждевременно дряхлеют, ибо что такое старость в общественном смысле, как не отставание от общего течения жизни?» [Буданцев 1988: 234]

Буданцев воплощает в образе писательницы появившееся в революционные годы противопоставление двух поколений. Несмотря на то, что в процитированных Буданцевым строках из «Цицерона» нет упоминаний о зрителе, в тексте отчетливо критикуется позиция наблюдателя, которая является чертой людей «старого мира». Напротив, чтобы прижиться в новом мире, нужно самостоятельно включаться в исторический процесс, пренебрегая тем ущербом, который потенциально мог быть нанесен человеку.

Идея ответственности человека за собственное счастье наблюдается также у Поплавского. Поплавского можно считать представителем «старого мира» в виду его эмигрантской судьбы. В дневниковой записи от 14 марта 1934 года он осмысляет собственное одиночество, которое оказывается ощутимей в ситуации вынужденного отрыва от России:

«Достоинство личного и вненационального одиночества есть аскеза, следовательно, мужество, здоровье (спорт, спорт и спорт) и образование, и мы слишком поздно ложимся и мало читаем, поэтому в нас мало чего-то холодного, сдавленного, героического и счастливого, которое есть у всех героев одиночества [а мы все-таки герои национального одиночества]. <…>

“Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые” и т.д.

Что до меня, я не обменялся бы своей общественной участью ни на что другое, разве что на [“свободную Россию”] свободную жизнь дома.

Мое глубокое убеждение: Россия погибла из-за того, что богатые в ней недостаточно умели ценить жизнь и семью и, следственно, не защищали ее <…> все тосковало и не умело, разучилось радоваться [жизни], потому что жизнь извратила пути свои <…> Вновь открыть землю, как ее открыли люди Возрожденья, вновь открыть то глубокое счастье жить, которое нужно сперва испытать на пути к христианскому отрешению, как Зосима посоветовал Алеше, и тот, упав, поцеловал землю. Если человек один, он должен уйти на самое дно величия, быть совсем один, окружить себя античными образами и героическими [“романтическими”] образами, испить до дна горькую и пьянящую, как эфир, чашу стоической разлуки со всеми, так обретет он величие своего падения, вечную тему Рембо-Люцифера, участь которого и больше и глубже человека» [Поплавский 2009-3: 407--408]

Говоря о «национальном одиночестве» Поплавский имеет в виду то психологическое состояние, которое объединяло русских эмигрантов. Революция осмысляется поэтом как катастрофа -- гибель России, -- в которой виноваты все. Всеобщая вина, по мнению Поплавского, заключается в извращении фундаментальных основ жизни. Одиночество интерпретируется Поплавским в контексте возрождения праведного человеческого духа. С точки зрения Поплавского, эмигранты, погруженные в собственное одиночество, оказались в более нравственной позиции, чем сторонники революции. Поплавский принимает модель «Цицерона» и не желает для себя иной участи именно потому, что инструкции, транслируемые тютчевским текстом вписывались в идею об эмигрантской миссии. Представители диаспоры осознавали себя как носителей «духа старой России» и надеялись на ее возможное возрождение. Разумеется, в этой повторной ретрансформации духовного облика России основную роль должны были сыграть вернувшиеся изгнанники, познавшие абсолютное одиночество и сопряженные с ним откровения.

Эмигрантская литература является тупиковой ветвью канонизации текста, однако она позволяет увидеть более сложную рецепцию мема. Эмигранты, как и интеллектуалы, оставшиеся в России, были вынуждены порождать смыслы, позволявшие им примириться с действительностью. Дневниковая запись Поплавского предвещает экзистенциальные реакции на модель «Цицерона», которые будут распространены среди людей, оставшихся в России, начиная с 1941 года. Следы репликации мемов «Цицерона» в эмигрантской среде можно воспринимать как еще одно указание на его распространенность в русском культурном поле периода революции.

Марина Цветаева, жившая в Париже с 1925 по 1939 гг., также участвовала в коллективной рефлексии о прошлом России и ее дальнейшей судьбе. Цветаева, как и Поплавский, была убеждена в гибели прежней России и не хотела возвращаться на родину, вопреки уговорами Сергея и Ариадны Эфронов. Конец 1930-х гг. стал особенно тяжелым периодом эмиграции Цветаевой, о чем она пишет в письме А.Э. Берг от 15 февраля 1938 года:

А как хорошо было бы -- если бы я жила в Бельгии, как когда-то жила в Чехии, мирной жизнью, которую я так обожаю… («А он, мятежный, ищет бури…» -- вот уж не про меня сказано, и еще: -- Блажен, кто посетил сей мир -- В его минуты роковые… -- вот уж не блажен!!!) -- с немногими друзьями, из которых первый -- Вы… Наша дружба не была бы (всё -- сослагательное!) -- бурной, без всякой катастрофы, просто -- Ваш дом был бы моим, и мой -- Вашим, и каждый из нас мог бы разбудить другого в любой час ночи -- не боясь рассердить [Цветаева 1995: 516].

Письмо Цветаевой содержит отрицательную реакцию на модель Цицерона. Думается, что слово «катастрофа» в этом фрагменте стоит интерпретировать как на макро-, так и на микроуровне. С одной стороны, имеется в виду общая историческая катастрофа: революция, гражданские войны, эмиграция; с другой -- возникновение личных трудностей и трагедий, порожденных «большой историей». Отрицательная реакция на модель «Цицерона» вполне ожидаема в эмигрантской среде. Не завороженному настоящим человеку тяжело смириться с коренными изменениями действительности. Цветаева, в отличие от Поплавского, не создает никаких философских построений, оправдывающих ее непростой опыт.

Накопление отрицательного опыта приводит к резко негативному отношению к развитию текущего исторического процесса. Такая реакция возникает в дневниковой записи Бунина от 5 июля 1941:

С утра довольно мутно и прохладный ветерок. Сейчас -- одиннадцатый час -- идет на погоду. И опять, опять, как каждое утро ожидание почты. И за всем в душе тайная боль -- ожидание неприятностей. Изумительно! Чуть не тридцать лет (за исключением десяти, сравнит. спокойных в этом смысле) живешь в ожидании -- и всегда в поражении своих надежд!

Пришла газета. Немцы: «сотни тысяч трупов красных на полях сражений...» Русские: «тысячи трупов немцев на полях сражений...»

«Блажен, кто посетил сей мир». На мою долю этого блаженства выпало немножко много! J'en ai assez! <С меня хватит -- АО> [Бунин 2006: 368]

Бунинская реакция на модель «Цицерона» не только отрицательна, но и континуальна. В 1930-х гг. появляется тенденция к осмыслению опыта, полученного в процессе продолжительного существования в «новом мире». Несмотря на то, что Бунин позиционировал себя как человека «старого мира», он жил в новой реальности, созданной революцией и развитием современной ему мировой истории. Реакции, описанные в предыдущем параграфе, появлялись в связи с единичными историческими событиями, возникновение и развитие которых стало уникальным опытом для большей части населения. Несомненно, положительное отношение к грядущим изменениям, ожидавшимся после Революции 1917 года, было поколеблено Гражданскими войнами, однако на тот момент они воспринимались как неизбежный этап на пути к обновлению России. Стремление к улучшению жизни и ожидание перемен затмевали способность к прогнозированию количества времени, необходимого для полной реорганизации государства и общества. Постепенно все больше людей, оправившихся от первоначальной эйфории, начали задумываться о том, насколько современная им реальность соответствует их изначальным ожиданиям.

Разочарование и усталость с 1941-го года начинают отражаться в личных документах тех, жил в Советском Союзе. В дневниковой записи А.П. Крайского от 16 октября 1941 года возникает ретроспективное обозрение накопленного поэтом исторического опыта:

“Блажен, кто посетил сей мир / В его минуты роковые...”. Действительно, я -- блажен: 1905 год, 1914, 1917, 1928, 1941. Больше, пожалуй, не надо».

С Москвой плохо. Оставлена Вязьма оставлен Мариуполь, идут бои у Калинина... Что же это? Где же мощное сопротивление? Где же контрудар? Что же союзники?

Мое дело -- крышка. Врач сказал о мирном времени, о курорте... А сейчас... А ночью меня рвало. И я ничего, ничего не хочу [Крайский 2015: 57].

В этом фрагменте возникает панорама главных исторических событий первой половины XX века. Помимо основных «поворотных» дат, Крайский упоминает также 1928 год. В 1928 году началась первая сталинская пятилетка и уже с 1929 года экономическое развитие страны пошло по пути интенсивной индустриализации. В 1930-м году начался болезненный процесс раскулачивания крестьян, и далее сталинская политика начала развиваться по тоталитарному сценарию. Таким образом 1928 год стал поворотным для советского человека, положив начало жесткому сталинизму.

Крайский умер в декабре 1941 г. от обострившейся во время блокады Ленинграда язвы желудка [Крайский 2015: 26], поэтому его запись можно воспринимать как подведение жизненных итогов. Предчувствие смерти, возникшее из-за ухудшения здоровья, усиливалось новостями о наступлении неприятельских войск. Вести о поражениях советских войск умножали ощущение потенциальной гибели и заставляли людей задумываться о жизни и смерти. Несмотря на то, что Крайский пишет о себе, он рассматривает собственную биографию исключительно в исторической перспективе. Крайский, заставший революцию 1905 г. четырнадцатилетним юношей, был представителем именно того поколения, о котором писал Чернов: поколения, чья сознательная жизнь начинается в минуту «торжества истории». Однако, как видно из дневника Крайского, стремление к спокойствию и безопасности в итоге оказывается преобладающим для человека, вне зависимости от его отношения к историческим преобразованиям.

Похожее сочетание личного и общеисторического обнаруживается в дневнике советского драматурга А.Н. Афиногенова. В записи от 1 -- 4 июля 1945 г. он осмысляет судьбу человека переходной эпохи в контексте развернувшейся войны. Принципиальным для Афиногенова оказывается вопрос соотношения личного и исторического:

Те, кто уцелеют и будут жить после нас, -- какими словами они опишут величайшую битву народов, в которой отдельная жизнь значит так мало, что ее не рассмотреть ни в какую лупу. Миллионы погибнут. Но миллионы и выживут. И спасшиеся будут жить в новом мире -- без войн. <…> Смерть в войне не как искупление или жертва -- нет, как естественный конец жизни, прожитой в роковую полосу мировой истории. «Блажен, кто посетил <…> Как собеседника на пир» <…>

Жизнь... не все ли равно, где она оборвется, раз она уже прожита. Прожита и испытана -- и все было в жизни моей -- и слава, и почет, и падение на дно -- и новый медленный подъем... но уже усталым и больным подымался я после 1937 года -- тогда именно и зрело во мне это равнодушие к собственной жизни, которое, знаю, кончится моей смертью, и смертью скорой.

Вот что овладевает мною -- страх, да, страх за жизнь детей... Они должны спастись для будущей жизни, должны, должны... <…>

Я большего счастья не испытаю -- во всю оставшуюся жизнь -- как когда увижу их отъезжающими... О, тогда -- свобода! Свобода от страха, тогда наступит бесстрашие одиночества -- вот чего я добиваюсь все время... <…>

Видимо эти мысли о переоценке жизни, о естественности смерти -- они владеют ни одним мною [Афиногенов 2012].

Приближение неприятеля и связанное с ним ощущение близости войны заставляет Афиногенова обратиться к экзистенциальным вопросам. Война воспринимается им как катастрофа, после которой мир неизбежно должен обновиться. Афиногенов родился в 1904 г. и был свидетелем всех поворотных событий русской истории, начиная с Октябрьской революции. Из процитированного фрагмента следует, что драматург пострадал во время Большого Террора. Афиногенов действительно был подвержен травле, но не был репрессирован. Судьбу Афиногенова можно рассматривать как биографию человека, который, пользуясь расширенной формулой Герцена, был случайно покалечен и оставлен на дороге истории [Паперно 2010]. Специфика исторического бытия большинства интеллектуалов XX века заключается в их пассивном положении по отношению к окружающей реальности. Состояние беспомощности, возникающее у человека, неспособного противостоять происходящим событиям, порождает чувство равнодушия к жизни и, следовательно, к смерти. Однако, чтобы испытать подлинное освобождение от страха смерти, человек должен оказаться вне семейно-дружеского круга. Присутствие рядом близких людей порождает чувство беспокойства о них, смещая фокус внимания с собственного бытия. Одиночество было необходимо Афиногенову именно для того, чтобы подготовиться к смерти, предчувствие которой сбылось в скором времени -- в октябре 1941 года драматург умер вследствие случайного ранения осколком.

Из процитированных нами фрагментов видно, что модель гегельянского историзма прижилась на русской почве именно в интерпретации Герцена, подразумевающей «катастрофический опыт» исторического бытия. Стоит уточнить, что воплощение подлинного гегельянского историзма едва ли возможно в жизни отдельного человека. Подлинно философское осмысление исторического опыта осуществимо только в случае «полной интеграции своего “я” в историю» [Паперно], что подразумевает полное растождествление со своей земной сущностью. В рассмотренных в настоящем параграфе личных документах отчетливо проступает колебание между имманентным, посюсторонним бытием и трансцендентным опытом. Думается, что модель «Цицерона» изначально подразумевает потребность в духовном прорыве, которая приводит человека в область трансцендентного, делая его «собеседником на пиру богов». Инструкции, транслируемые мемами «Цицерона», не подразумевают активного действия, поскольку они адресованы человеку, неспособному изменить текущее развитие истории. Цицерон не может направить ход римской истории в сторону восстановления республики, поскольку в период «слома» текущая история определяется накопленной к настоящему моменту суммой человеческих поступков. В перспективе «большой истории» решения, сознательно принимаемые отдельными людьми, приводят к неконтролируемому развитию коллективного бытия.

Добровольное принятие модели «Цицерона» возможно лишь в том случае, когда человек отказывается от земного наполнения собственной жизни и, следовательно, становится аскетом. Дневниковая запись Поплавского сильно контрастирует с письмом Цветаевой и записью Бунина. Поплавский отказался от каких-либо притязаний в рамках собственного исторического бытия, в то время как Цветаева и Бунин продолжали возлагать на ход истории личные ожидания Разницу между реакциями Поплавского и Бунина можно объяснить через различие мировоззрений среди «старших» и «младших» эмигрантов. Старшее поколение активно обсуждало историю России и ее дальнейшую судьбу, в то время как младшее поколение избегало дискуссий вокруг общественных вопросов и стремилось абстрагироваться от текущей исторической действительности [Livak 2003]. . В советском пространстве к принятию модели «Цицерона» ближе всего подошли Крайский и Афиногенов, сделавшие свои записи в момент, когда надвигающаяся война заставила их пересмотреть вопросы жизни и смерти. Вследствие разных обстоятельств -- болезни в случае Крайского и политической травли в случае Афиногенова -- оба писателя оказались беспомощными перед развитием «большой истории». Болезнь и психологические травмы лишили их чувства контроля над жизнью и в результате привели к пассивному согласию с моделью «Цицерона». Репликация мемов «Цицерона» в 1930-х гг. и в самом начале Великой Отечественной Войны демонстрирует переход от положительного отношения к модели «Цицерона» к ее отрицанию или вынужденному принятию, возникавшим в результате накопления опыта «исторической катастрофы».

Ощущение стирания границы между жизнью и смертью, которое Афиногенов охарактеризовал как «равнодушие», появляется в дневниковой записи философа Якова Друскина от 2 апреля 1946 года:

Раз я сказал Л., что нормальный человек не верит в смерть и живет так, как будто никогда не умрет. Но до войны у меня не было этого ощущения. Затем, когда у всех это ощущение нарушилось вследствие войны, у меня оно вдруг появилось. Но, может, это было другое. Я не перестал верить в смерть, но поверил в бессмертие, реально ощутил: «Блажен, кто посетил сей мир // В его минуты роковые {!)» И у Пушкина: «Все, все, что гибелью грозит, // Для сердца смертного таит // Неизъяснимы наслажденья -- // Бессмертья, может быть, залог(!)» Теперь же снова ощущаю смерть как близкое и настолько, что кажется: зачем кончать мои вещи, да и успею ли? Раз, еще до войны, у меня болели зубы. И на какое-то мгновение реально представилось: стоит ли лечить, когда все равно скоро после этого умирать. Вообще здесь есть три вещи:

Неопределенность моего положения в силу особенных условий. Нормально человек имеет работу, и внутренние и внешние побуждения к ней объединены. У меня же есть только внутренние. Внешней жизни почти нет, кроме всевозможных опасений, страхов и тяжелой работы <…>

Но когда станет меньше неприятностей и даже появится приятное, не станет ли ближе смерть? Ведь освободившемуся от суеты и мелочей что же останется, как не она? <…> Вера в бессмертие, то есть ощущение, касание бессмертия. Придет ли снова от роковых минут, от беды вокруг себя или от чего другого, но поскорее бы, а то будет поздно [Друскин 1999].

На примере процитированного фрагмента можно с достаточной точностью реконструировать положение интеллигента, существовавшего за пределами официального советского дискурса. Канонические строки из «Цицерона» Друскин осмысляет вместе с не менее известной цитатой из «Пира во время чумы» Пушкина. Оба текста содержат программу поведения человека, оказавшегося в опасной и безвыходной жизненной ситуации. В пушкинском тексте упоминается бессмертие, образ которого у Тютчева метафорично представлен в виде пира богов. Друскин использует эти цитаты для описания собственного трансцендентного опыта примирения с историей. Друскин, не имевший возможности открыто заниматься философией, был исключен из советской действительности. Лишение человека возможности действовать в соответствии с собственной волей и нежелание следовать общепринятым нормам приводят к вынужденному бытию в себе. Друскин был вынужден находиться в положении наблюдателя, что подразумевает пассивное отношение к современному ему историческому процессу. Соотнесение личного опыта с литературными образцами стало частью процесса принятия Друскиным условий его жизни.

Рассмотренные фрагменты дневников и писем показывают, как мемы «Цицерона» вписывались в мироощущение людей, пострадавших от последствий Революции 1917 г. и советского режима. Однако в публичной сфере продолжает транслироваться положительное отношение к модели «Цицерона». В эссе П.Г. Антокольского «Сим победивши», написанном незадолго до окончания Великой Отечественной Войны, строки из «Цицерона» используются для создания торжественного пафоса и отражают присутствие тютчевского стихотворения в широком культурном поле:

Далеко не в первый раз, являясь очевидцем большого исторического события или движения, русский человек любуется открывшейся перед ним широкой картиной, ее размахом и смыслом. Ему кажется в такую минуту, что вот ради этой встречи с временем, историей, судьбой он родился и рос. И все его внутреннее существо сосредоточено в благодарности: трудам и подвигам поколения, к которому он принадлежит. <…> Если в античности трагедия рождалась в любви к року, то сегодня она рождается в любви к истории. «Блажен, кто посетил сей мир / В его минуты роковые». Сколько раз и по скольким поводам за всю нашу жизнь повторяли мы эти тютчевские стихи! Одних история на годы ошарашивает, других -- навеки окрыляет. Первые не считают себя блаженными от встречи с ней, не радуются тому, что посетили сей мир в его минуты роковые. Иногда они достойны жалости, чаще -- презрения.

Ведь этот исторический час, когда решается судьба и России, и всего мира, уж он-то поистине может быть назван «роковым», как сказал бы Тютчев [Антокольский 1945: 4--5].

Приведенный фрагмент интересен, с одной стороны, потому что он подтверждает установившийся канонический статус стихотворения, с другой, -- новым разделением людей на две группы. Вместо деления на «старое» и «новое» поколение возникает противопоставление двух типов отношения к исторической действительности: положительного и отрицательного. Разумеется, первая классификация изначально содержит в себе вторую, но к началу Великой Отечественной Войны появляется различие между людьми внутри тех, кто принадлежал к «новому поколению». Из записей Крайского и Афиногенова, поддержавших революцию и коммунизм, но разочаровавшихся в советской власти, видно, что часть людей «нового мира» были травмированы «большой историей». Отрицательный опыт, полученный в процессе непрерывного исторического бытия, не мог осмысляться как радостный. Он либо оценивался негативно, либо осознавался в категориях трансцендентного, предписывавших индифферентное отношение к реальности. Фрагмент из эссе Антокольского можно интерпретировать с позиций лояльности к советской власти, однако в тексте говорится не о Советском Союзе и советском человеке, а о «России» и «русском человеке» как об историософский понятиях. Внук Антокольского А.Л. Тоом отмечал, что Антокольский поддерживал коммунизм, но не был сторонником советской власти См. фрагмент из воспоминаний внука Антокольского А.Л. Тоома: «Дед жил не только в сегодняшнем дне, но и во всей русской истории. Интерес деда к прошлому помогал ему найти верный тон в отношении к настоящему. Идея служения Отечеству, казавшаяся многим старомодной, помогла ему сосуществовать с Советской властью, не теряя чувства собственного достоинства, а это было очень трудно и многим не удалось» [Тоом 2008].. Эссе открывает сборник статей Антокольского о русских и украинских поэтах и писателях от Державина до Леси Украинки, который был опубликован в 1945 году. Думается, что разделение людей с точки зрения их отношения к истории было введено Антокольским в качестве торжественной риторической фигуры. Он намеренно идеализирует опыта человека XX века, чтобы подчеркнуть значимость происходящих событий, которые предвещали окончание войны и зарождение нового послевоенного мира.

За исключением эссе Антокольского и романа Буданцева, проанализированные в настоящем параграфе тексты: дневниковые записи Поплавского, Бунина, Крайского, Афиногенова, Друскина и письмо Цветаевой -- изначально не были рассчитаны на публикацию. В произведениях, предназначенных для печати: романе Буданцева и эссе Антокольского -- продолжает транслироваться положительное отношение к модели «Цицерона». Концепция «роковых минут» встраивалась в советскую действительность 1930-х -- 1940-х гг. и предлагала способы взаимодействия с реальностью. Однако писатели-эмигранты и советские интеллектуалы, находившиеся в ситуации вынужденного бездействия, иначе интерпретировали смыслы, транслируемые мемами «Цицерона». Отрицательное отношение к модели «Цицерона» возникает у Бунина и Цветаевой, которые не были полностью изолированы от читательской аудитории. Напротив, интеллектуалы, оставшиеся в Советском Союзе, выживали в условиях творческой изоляции (Друскин, Крайский К 1930-х популярность Крайского как советского поэта сошла на нет [Крайский 2015: 22--23].) и травли (Афиногенов). Они осмысляли модель «Цицерона», исходя из смыслов, заложенных в тексте, которые органично встраивались в концепцию «катастрофического русского историзма». Таким образом в 1930-х -- 1940-х гг. интерпретации мемов «Цицерона» четко разделяются на официальную (положительную) и неофициальную (отрицательную и экзистенциальную).

2.4 Конец 1940-х -- конец 1980-х гг.: опыт поколения

Репликация мемов «Цицерона» в период с конца 1940-х гг. до конца 1980-х гг. достаточно разнообразна. В это время цитаты из «Цицерона» воспроизводятся в текстах, различающихся по жанру и степени интимности. Однако все они содержат размышления об историческом опыте прошлого и настоящего. Мы не будем рассматривать каждый текст, в котором появляются цитаты из «Цицерона», а лишь наметим основные тенденции, сопутствующие их репликации.

Количество разного рода воспоминаний о советском опыте начинает постепенно увеличиваться с 1960-х гг., когда идеологическое давление власти на отдельного человека значительно уменьшилось по сравнению со сталинской эпохой. В наш корпус в основном входят тексты, написанные с конца 1970-х гг. Начиная с конца 1970-х гг. все больше людей участвовало в коллективном осмыслении советского опыта, а в конце 1980-х гг. -- начале 1990-х гг. наблюдается всплеск воспоминаний, анализирующих российскую историю XX века в целом. Большинство текстов, написанных в это время, предстают в качестве исторических свидетельств, авторы которых преподносят личный опыт как общий для всего поколения. Цитаты из «Цицерона» в этих случаях упоминаются в контексте накопленного исторического опыта XX века. Импульсом к введению в текст фрагментов «Цицерона» может стать упоминание о конкретном событии: чаще всего -- о Великой Отечественной Войне, реже -- о Революции 1917 года.

Революция и гражданские войны стали событиями, разделившими общество на идеологически противоположные группы. Думается, что реальное распределение людей с разными политическими взглядами было устроено сложнее, чем предлагает упрощенное разделение на людей «старого» и «нового» мира. Среди людей одного поколения встречались и те, кто поддерживал революцию, и те, кто ее отрицал. Военный опыт, напротив, устраняет сконструированные изнутри страны границы между разными социальными группами. Философ и культуролог В.С. Померанц вспоминал, что война с фашистской Германией сплотила людей, по-разному относившихся к советской власти, в частности к СталинуМемуары Померанца «Воспоминания гадкого утенка» были впервые опубликованы в 1998 г.:

Война требовала морально-политического единства жертвы со своим палачом. Ум сжался и влез в военный мундир. Зато сердце стучало, чувствуя рядом стук других сердец, и гудело от нараставшего восторга. Я совершенно перестал думать, насколько я умнее и смелее своих соседей, жующих сталинскую жвачку. Захватила и понесла вместе со всеми высшая воля. Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые… Это не гордыня, нет. Хотя я «заживо, как небожитель, из чаши их бессмертье пил». Тут не мое личное бессмертие. Я готов был хлебать его из одного котелка с двадцатью миллионами [Померанц 2013: 53].

...

Подобные документы

  • Основные этапы жизни и творчества Федора Ивановича Тютчева, основополагающие мотивы его лирики. Связь литературного творчества поэта с его общественной и политической деятельностью. Место ночи в творчестве Тютчева, ее связь с античной греческой традицией.

    курсовая работа [53,1 K], добавлен 30.01.2013

  • Современные школьные программы по изучению произведений Ф. Тютчева. Лирический фрагмент как жанр тютчевской лирики. Точность психологического анализа и глубина философского осмысления человеческих чувств в лирике Ф. Тютчева. Любовная лирика поэта.

    дипломная работа [63,0 K], добавлен 29.01.2016

  • Зарождение и рассвет творчества Ф. Тютчева и А. Фета. Анализ общих признаков и образных параллелей присущих каждому поэту. Романтизм как литературное направление лирики Ф. Тютчева. А. Фет как певец русской природы. Философский характер их лирики.

    контрольная работа [14,4 K], добавлен 17.12.2002

  • Изучение биографии Анны Андреевны Ахматовой - одной из известнейших русских поэтесс XX века, писателя, литературоведа, литературного критика и переводчика. Начало творческого пути поэтессы, ее жизнь в годы революции и во время Отечественной войны.

    презентация [746,2 K], добавлен 14.02.2014

  • Влияние творчества А. Пушкина на формирование литературного русского языка: сближение народно-разговорного и литературного языков, придание общенародному русскому языку особенной гибкости, живости и совершенства выражения в литературном употреблении.

    презентация [907,2 K], добавлен 21.10.2016

  • Характеристика натурфилософской мировоззренческой системы Ф.И. Тютчева. Причины разлада человека с природой в лирике Ф.И. Тютчева, трагические конфликты духовного существования современного человека. Использование библейских мотивов в творчестве Тютчева.

    реферат [24,6 K], добавлен 25.10.2009

  • Творческий путь Ф.И. Тютчева. Особенность лирики Ф.И. Тютчева - преобладание пейзажей. Сопоставление "человеческого Я" и природы. Весенние мотивы и трагические мотивы пейзажной лирики Ф.И. Тютчева. Сравнение ранней и поздней пейзажной лирики.

    доклад [56,0 K], добавлен 06.02.2006

  • Развитие образа ночи в русской поэзии. Особенности восприятия темы ночи в творчестве Ф.И. Тютчева. Анализ стихотворения "Тени сизые смесились…": его композиция, изображаемое время суток. Отображение в поэзии промежуточных моментов жизни природы.

    реферат [31,2 K], добавлен 15.03.2016

  • Начиная с 30-ых годов XIX века Ф.И. Тютчева начинает интересовать философская тема в поэзии. Это выражено во многих стихотворениях ("О чем ты воешь, ветр ночной", "Как океан объемлет шар земной", "Пожары" и "Последний катаклизм").

    сочинение [5,0 K], добавлен 16.12.2002

  • Краткая биография наиболее выдающихся поэтов и писателей XIX века - Н.В. Гоголя, А.С. Грибоедова, В.А. Жуковского, И.А. Крылова, М.Ю. Лермонтова, Н.А. Некрасова, А.С. Пушкина, Ф.И. Тютчева. Высокие достижения русской культуры и литературы XIX века.

    презентация [661,6 K], добавлен 09.04.2013

  • Первостепенные русские поэты. Анализ лирики Тютчева. Природа в представлении Ф.И. Тютчева. Тютчевская ночь. Понимание Тютчевым образа ночи. Краеугольные черты тютчевского образа ночи. Миросозерцание поэта.

    творческая работа [26,3 K], добавлен 01.09.2007

  • Место Федора Ивановича Тютчева в русской литературе. Первый литературный успех юноши. Обращение молодого поэта к Горацию. Поступление в Московский университет. Попытки разгадать исторический смысл происходящего. Романтизм Тютчева, его понимание природы.

    курсовая работа [49,4 K], добавлен 28.12.2012

  • Биография Федора Ивановича Тютчева - гениального русского поэта-лирика, его место в русской литературе. Поступление в Московский университет. Романтизм Тютчева, его понимание природы. Роковая встреча Тютчева с Еленой Денисьевой. Последние годы жизни.

    презентация [10,4 M], добавлен 30.10.2014

  • Методика контекстного анализа стихотворения. Особенности лингвокультурологического подхода. Механизмы смыслопорождения одного из самых многозначных стихотворений Ф.И. Тютчева. Особенности авторского стиля Ф. Тютчева в стихотворении "Silentium!".

    реферат [25,4 K], добавлен 20.03.2016

  • Зарождение русской литературной критики и дискуссии вокруг ее природы. Тенденции современного литературного процесса и критики. Эволюция творческого пути В. Пустовой как литературного критика современности, традиционность и новаторство её взглядов.

    дипломная работа [194,7 K], добавлен 02.06.2017

  • Биография Федора Тютчева (1803-1873) — известного поэта, одного из самых выдающихся представителей философской и политической лирики. Литературное творчество, тематическое и мотивное единство лирики Тютчева. Общественная и политическая деятельность.

    презентация [2,4 M], добавлен 14.01.2014

  • История жизни и творческой деятельности Фёдора Ивановича Тютчева, его любовная поэзия. Роль женщин в жизни и творчестве поэта: Амалии Крюденер, Элеоноры Петерсон, Эрнестины Дернберг, Елены Денисьевой. Величие, мощь и утончённость лирики Тютчева.

    разработка урока [20,5 K], добавлен 11.01.2011

  • Понятие "философская лирика" как оксюморон. Художественное своеобразие поэзии Ф.И. Тютчева. Философский характер мотивного комплекса лирики поэта: человек и Вселенная, Бог, природа, слово, история, любовь. Роль поэзии Ф.И. Тютчева в истории литературы.

    реферат [31,6 K], добавлен 26.09.2011

  • Анализ повести-притчи Джорджа Оруэлла "Скотный двор" и её идейного продолжения - "1984", названного "книгой века". Влияние страданий писателя в приготовительной школе на его творчество. Начало мировой славы Оруэлла с издания повести "Скотный двор".

    курсовая работа [63,8 K], добавлен 23.02.2014

  • Ф.И. Тютчев - гениальный русский поэт-лирик. Амалия фон Лерхенфельд - первая любовь поэта. Роль А.С. Пушкина в жизни Ф.И. Тютчева. Элеонора Петерсон - первая жена поэта. Женитьба Ф.И. Тютчева на Эрнестине Дернберг. Его роковая встреча с Еленой Денисьевой.

    творческая работа [24,8 K], добавлен 17.06.2010

Работы в архивах красиво оформлены согласно требованиям ВУЗов и содержат рисунки, диаграммы, формулы и т.д.
PPT, PPTX и PDF-файлы представлены только в архивах.
Рекомендуем скачать работу.